— Вот посмотри, — сказала Ф. Джэсмин и взяла в руки розовое кисейное платье, которое только что сняла. — Помнишь, когда я только купила это платье, у него был плиссированный воротник, а ты все время гладила его так, будто он гофрированный. Придется нам сейчас заново загладить все складочки.
— А кто этим будет заниматься? — спросила Беренис. Она взяла платье и рассматривала воротничок. — У меня и так забот хватает.
— Но это нужно перегладить, — настаивала Ф. Джэсмин, — ведь воротник должен быть плиссированным. И кроме того, может быть, платье мне понадобится сегодня вечером, если я кое-куда пойду.
— Это куда же? — спросила Беренис. — Может, ты наконец хоть теперь ответишь, где ты была все утро?
Ф. Джэсмин знала, что так и будет — Беренис ничего не хотела понимать. А поскольку это больше касалось чувств, чем слов или фактов, объяснить что-нибудь было трудно. Когда она начала рассказывать про ощущение одиночества, Беренис воззрилась на нее непонимающе, а когда Ф. Джэсмин рассказала про «Синюю луну» и многих людей, которых она повстречала, широкие плоские ноздри Беренис раздулись, и она покачала головой. Ф. Джэсмин ничего не сказала про солдата; хотя она несколько раз пробовала заговорить о нем, что-то ее удерживало.
Когда девочка закончила, Беренис сказала:
— Фрэнки, честное слово, мне кажется, что ты сошла с ума. Разгуливаешь по всему городу и рассказываешь совершенно незнакомым людям свои сказки. Ты же прекрасно знаешь, что все это одни глупости.
— Вот сама увидишь, — сказала Ф. Джэсмин, — они возьмут меня с собой.
— А если нет?
Ф. Джэсмин подняла картонную коробку с серебряными туфельками и коробку с платьем для свадьбы, завернутую в бумагу.
— Здесь мой свадебный туалет. Я тебе его потом покажу.
— А если нет?
Ф. Джэсмин уже начала подниматься по лестнице, но остановилась и повернулась в сторону кухни. В комнате стояла тишина.
— Если нет, я убью себя, — ответила она. — Но они меня возьмут с собой.
— Как ты себя убьешь? — спросила Беренис.
— Выстрелю себе в висок из пистолета.
— Из какого это пистолета?
— Из пистолета, который папа держит в правом ящике стола под носовыми платками, рядом с фотографией мамы.
Минуту Беренис молчала, и по ее лицу нельзя было догадаться, о чем она думает.
— Ты помнишь, что мистер Адамс запретил тебе трогать пистолет? А сейчас иди к себе. Обед скоро будет готов.
Обед начался поздно, этот их последний обед втроем на кухне. По субботам они обедали, когда им хотелось, и на этот раз они сели за стол в четыре часа, когда пыльные лучи августовского солнца уже косо ложились на двор. В эти часы солнечные лучи расчерчивали задний двор так, что он походил на решетку странной яркой тюрьмы. Два фиговых дерева стояли зеленые и плоские, пронизанные солнцем, беседка отбрасывала густую тень. Во второй половине дня солнце не попадало в окно задней стороны дома, и на кухне все было серым. Они начали обедать в четыре и сидели за столом, пока не начало смеркаться. К обеду была грудинка, запеченная с горошком и рисом. Разговор зашел о любви. Ф. Джэсмин никогда еще не приходилось обсуждать этот предмет — во-первых, раньше она в любовь не верила и не писала о ней в своих пьесах. Но в этот день, когда Беренис завела этот разговор, Ф. Джэсмин тихо жевала горошек с рисом и слушала.
— Чего я только не видела и не слышала! — говорила Беренис. — Иной раз мужчины влюбляются в таких безобразных девушек, что просто диву даешься: ослепли они, что ли? Видала я такие чудные свадьбы, что никто бы не поверил, если рассказать про них. Был один парень с таким обожженным лицом, что…
— Кто? — спросил Джон Генри.
Беренис умолкла и занялась едой. Ф. Джэсмин сидела, положив локти на стол и упершись босыми пятками в перекладину стула. Она сидела напротив Беренис, а Джон Генри — лицом к окну. Ф. Джэсмин обожала запеченную грудинку. Она всегда говорила, чтобы, когда она умрет и ее положат в гроб, ей к носу поднесли бы тарелку с рисом и горошком — проверить, умерла она или нет. Если в ней останется хоть искра жизни, она сразу сядет в гробу и начнет есть; но если ее не сможет поднять даже запах этого блюда, так пусть спокойно забивают крышку гроба — значит, она действительно умерла. На этот раз Беренис для проверки выбрала для нее кусок жареной форели, а Джону Генри дала шоколадную помадку с орехами. И хотя Фрэнки говорила, что любит запеченную грудинку больше всех, однако другие тоже ее любили, и в этот день все трое обедали с большим удовольствием; они ели грудинку, кукурузный хлеб и печеный картофель, запивали их молоком и разговаривали.
— Да-а, чего только не довелось мне повидать, — изрекла Беренис, — а такого не встречала и слыхом не слыхала. Нет, такого не встречала никогда.
Беренис замолчала и покачивала головой, ожидая, что они начнут ее расспрашивать. Ф. Джэсмин не произнесла ни слова, но Джон Генри поднял любопытное личико и спросил:
— Что же это, Беренис?
— А то, — объявила Беренис, — чтоб кто-нибудь влюбился в свадьбу. Я всякого насмотрелась, но про такое не слыхала.
Ф. Джэсмин пробурчала что-то невнятное.