Но он подумал тогда — только не хватает забот с детьми, ответил: «Я теперь живу один и привык к этому, так что лучше где-нибудь в другом месте устройтесь», а подумав, вложил в конверт десять рублей, послал в заказном письме, но дочь даже не поблагодарила, и он сказал самому себе, как привык уже говорить наедине: «По-нынешнему», и дочь с ее детьми тоже отошла в сторону...
Газет Маркелов не выписывал, считал — прочел, и три копейки на воздух, а на станции возле газетного киоска был щит, на котором вывешивалась «Правда», и он шел на станцию читать газету.
С пенсионером Фроловым, продававшим в киоске газеты и журналы, он однажды поссорился, в сущности ни из-за чего, а все-таки из-за чего. Фролов, работавший прежде вахтером на фабрике, не мог и дня оставаться без работы и, распродав газеты, продавал еще за столиком в стороне лотерейные билеты, а поглядев раз, как читает он, Маркелов, газету на щите, сказал:
— Меня, конечно, это не касается, Яков Савельевич, но удивляюсь, как вы можете без всякого дела жить?
— То есть как без всякого дела? — ответил Маркелов вызывающе. — Ты мои дела знаешь? Не знаешь — так не суй свой длинный нос.
Нос у Фролова был действительно длинный, однако Фролов не обиделся, а сказал снисходительно или даже сожалеюще: «Ладно, живи себе», и с тех пор Маркелов с ним не здоровался, проходил мимо, глядя в сторону, а одному, собиравшемуся купить лотерейный билет, сказал:
— Вы лучше в другом месте купите... у этого продавца несчастливая рука, ни разу на его билеты не выиграл. — И хотя от продавца не зависит выигрыш, покупатель суеверно не купил у него, и Маркелов испытал довольство.
Он прошел мимо киоска, постоял у щита, прочел все шесть полос газеты, всегда испытывая приятность, когда печаталось шесть полос и можно было подольше почитать, чтобы вернуться прямо к завтраку. Час завтрака он сам установил для себя, прежде с женой завтрака не готовили, и он лишний раз мог оценить свою свободную жизнь.
Была уже глубокая осень, дачники поразъехались, дети пошли в школу, и осенние аллеи были утешительно пустынны, без говора на них, без компаний, а главное — без детей с их возней и криком.
В газете можно было прочесть, что будут передавать по телевизору, и он с удовольствием прочел, что по первой программе будет художественный фильм, и, значит впереди приятный вечер.
Маркелов прошел мимо киоска, глядя в сторону, а Фролов смотрел на него из окошечка, смотрел со своими мыслями о нем, но это — пожалуйста, думай что хочешь, а с советами в чужую жизнь не вмешивайся.
Он поднялся на платформу станции, на одной из скамеек сидел знакомый всей местности по своему пьянству бывший скорняк Гундосов, с коричневыми навек пальцами, обычно задевавший всех, сразу задел и его, Маркелова, сказал насмешливо:
— А, праведник... скоро ли вознесешься?
Но Маркелов только презрительно посмотрел на него прошел мимо, а Гундосов сказал вслед:
— Шурши, шурши... тараканы тоже шуршат. — И хотя было это глупо, да и пьяно, но Маркелов остановился сказал грозно:
— По милиции соскучился? — И Гундосов ответил: «По тебе соскучился», и хотя это тоже было глупо и пьяно, но все же как-то задело, испортило настроение и всегда так, непременно кто-нибудь встретится, да еще и скажет что-нибудь, и Маркелов вспомнил, что читал как-то об угрожающей перенаселенности земного шара, а таких, как Гундосов, наверно, пруд пруди, из-за таких и перенаселенность.
Он достойно спустился с платформы, купил возле станции, где торговали овощами и грибами местные жительницы, три яйца и пошел с авоськой в руке к дому, а на завтрак всегда ел яйца, о которых тоже прочитал как-то, что они по питательности равняются мясу, и теперь все размеренно в его жизни, хозяйство в его руках и спокойствие также в его руках, а речь пьяного человека на вороту не виснет.
Он вернулся домой, зажег примус, поставил на него чайник, потом стал варить яйца, четыре минуты — по часам, чтобы были «в мешочке», сел затем на террасе, пахнущей яблоками, ел яйца и пил чай, просторный осенний день был еще впереди, и он обдумывал, чем его заполнить? После завтрака можно немножко вздремнуть, потом пройти в ближний санаторий к садоводу Баранову, который обещал луковиц голландских тюльпанов, этой весной тюльпаны хорошо цвели возле террасы, и ему не раз хотелось написать жене: «В саду у меня тюльпаны цветут, рай», чтобы она поняла, какую жизнь променяла на грязи, хоть и целебные, может быть, но все-таки грязи.
Он убрал со стола, надел на этот раз не стеганку, а длинное осеннее пальто и пошел в санаторий к Баранову. Но что-то все-таки задело, хотя Гундосов был выпивши, как всегда; что-то задело, когда тот назвал его праведником, словно его правильная, разумная жизнь не давала кому-то покоя. Конечно, дочь могла бы время от времени поинтересоваться, как живет отец один, да и жена могла бы поинтересоваться, он, однако, не требует этого, а сколько получает внимания, столько и отдает, так что все дела в ажуре.