- Я ж вам и отвечаю, - в третий раз, но без раздражения, как-то обреченно повторял он, - тут во дворе и зарезали. А кто, за что - неведомо. Не нашли никого покамест. Может, и искать не будут. До того ль! - сторож бережно покашливал, как старая обезьянка, сбивающая с себя капли опрокинутой на нее озорниками воды, встряхивал головой. - Жалко Михеича. Тут-то яво все Китаем звали. И дома тож. Мы с ним суседи, на Болвановке жили. Место освободилось, меня и взяли. А схоронили его на Рогожке. На Рогожском, значит, кладбище. Там и лежит...
Нелепин тоскливо разглянулся по сторонам. Электросвечка Китаева исчезла, горела лишь копченая лампочка в голой торцовой стене. Книги раскрытой на конторке тоже не было. И от этого брыдко, от этого муторно стало Нелепину в доме своем. Показалось: дом без старика - ему не нужен вовсе! Показалось еще, что и вся нынешняя его жизнь, несмотря на богатство ее и разнообразие, - одна сплошная неудача. Не зная, как от тяжести этой неудачи освободиться, и ни о чем больше сторожа-сморчка не спрашивая, кинулся он на неведомую Рогожку.
И здесь настало мытарство новое: мытарство гнева, мытарство ярости.
Полыхнула огнем близ ног узко-глубокая яма, засветилась слабо-алым накалом понатыканная в малопрозрачном чадном воздухе вкруг ямы проволока. Крылья восхищавших душу на небо - разжались, ангелы "встречные" - исчезли. И разлилась во всю ширь тошно-давящая и голубо-черная пустота. Пустота эта ела душу, была всеохватной, бескрайней. И только из ямы огненной, то гасившей, то вновь воздымавшей свой жар, неслись сладко-тягучие, словно бы женские стоны. Испытуемый стоял столбом, не двигался, что делать ему - не знал. Ожидая смерти духовной и пугаясь ее больше возможных телесных мук, он мелко, словно тонувший и случайно выброшенный из воды на берег, дрожал. Вдруг выткнулась из ямы белокурая хорошенькая головка на стебельковой, мягко опутанной пламенем - словно косыночкой газовой - шее.
- Прошэ пана... Допомогы! Рятунку! - обморочно шепнула женская, алкающая неги головка. Спотыкаясь о кочковатую твердь, о прибитую сизым мороком небесную землю, подступил испытуемый к яме. Втянув бесплотный, однако ж помнящий боль земных ран живот, протиснулся он меж горящих проволочных штырей. Встав у края ямы, протянул обнаженной женщине - теперь выставившейся по пояс - руку. Женщина широко и плотски улыбнулась, ухватилась за кончики его пальцев. Но тотчас в чавкающую огненную жижу, звучно ей захлебнувшись, с головой и ушла. А вместо женщины выскочил из ямы, подставил бритую педерастическую щечку для поцелуя испятнанный огненными лишаями воздушный дух.
Тут ярость обуяла испытуемого на мытарствах, гнев охватил его с головы и до пят. Он хотел ударить педика-беса и убить его! Но поднятую руку враз обмахнуло пламя, загорелись волоски и кожа на щеке, занялись волосы в паху. Здесь совсем уж безумный, обламывающий голову с хрустом, как конец огурца, гнев вошел в испытуемого. Он рванулся назад, но проволока вокруг огненной ямы стала гуще, тесней и продраться сквозь нее было теперь нельзя, невозможно! В гибельном гневе стал хватать он горящие теперь во весь накал электроды руками. И на руках его вздулись страшные, шире шаров воздушных, волдыри. И обвиснув тестом, лопнули. Но потом вздулись вновь. А вскоре загорелась под ногами и сама твердь, запылали ботинки испытуемого, задымились ступни его.
Кончаясь от страшной боли, которая, как вдруг он понял, будет теперь с ним всегда, испытуемый стал падать вниз. Падая же, мучился невыносимо. Мучился тем, что ярость (чувство излишнее, чувство ненужное!) не смог унять и на небе, уничтожив тем самым еще какую-то частицу своей души. Падал он и с плотным осознанием того, что больше ему на мытарства не подняться, что участь его решена, а судьба дописана до строчки: летит он не наземь - летит прямехонько в ад!
Но внезапно был испытуемый под руки подхвачен, от стволовых, огненных ямин неба оттянут.
- Не так ли и на земле гневался ты, безумец? Не так ли и в ярость впадал? Хорошо еще, не кажночасно, - спел на ухо мытарящемуся мальчик-ангел.
И тогда уразумел он: испытание им выдержано! И от этого сразу впал в сладчайшее и ослабляющее смертную истому забытье. После забытья же, после непонятно где - то ли на небе, то ли на земле - пребывания и бесконечного, но не слишком вылегчившего душу плача стал готовиться он к новому мытарству. Потому что узнал: в муках мытарств - их сладость. В тяжких карах - надежда на выздоровление.
Сочинитель слухов
Утро холодное, утро неясное, утро, пока не испятнанное едко-заразными облачками человечьих выдохов, не истыканное огоньками сигарет и насмешек, но уже и лукавое, уже на все готовое, - выскользнуло из облачной низкой постели и, смущая душу гарнизонной своей голизной, всем телом легло на Москву.
И сразу же в слабо колыхаемую плоть этого не первосортного, но все же сладостного тела стали вонзаться ножи и булавки слухов, шильца и спицы домыслов.