Вскоре эта история стала широко известна. Ко мне подходили многие знакомые и незнакомые историки, звонили по телефону, всячески выражая негодование по поводу нового нападения на меня и сочувствие. Члены экспертной комиссии ВАК'а были также смущены всей этой историей, и многие из них говорили, что не допустят подобного беззакония. И в самом деле, если бы только начали обсуждать это дело, то тем самым вне зависимости даже от решения создали бы прецедент, от которого в конце концов не поздоровилось бы многим ученым, быть может, в конечном счете и самим членам экспертной комиссии. Ведь у каждого есть свои враги или недоброжелатели. Угроза лишения ученой степени, с которой связана заработная плата, возможность печататься, другие менее заметные преимущества, стала бы висеть постоянной угрозой над головами ученых, делая их еще более зависимыми от воли начальства и ограничила бы и без того куцую свободу мнения. Такой прецедент послужил бы сигналом к доносам, клевете и прочей мерзости, от которой пострадали бы ученые разных отраслей науки. Но, конечно же, особенно досталось бы «строптивым». Это понимали все. Слишком ясно все это было. Многие ученые с именами, известными всему миру, которые отнеслись безразлично к моему исключению из партии в 1967 году, полагая, что их это не касается, в данном случае были готовы к протесту против беззакония. Некоторые из них говорили по телефону с Елютиным, другие с его заместителем Н. Н. Софинским.
Со своей стороны, я попросил приема у вице-президента АН СССР А. М. Румянцева. В приеме мне отказано не было, но и принят я не был. Я не настаивал, так как понимал сложность положения вице-президента, которого и так обвиняли в «либерализме», а официальное принятие им исключенного из партии в его положении члена ЦК КПСС могло по неписанным законам нашей жизни дорого ему обойтись. Поэтому я ограничился тем, что передал для него памятную записку об этом деле, где были приведены соответствующие параграфы из устава ВАК'а, грубо нарушенные Елютиным.
Мои опасения и недоверие оказались вполне оправданными. Уже на первое заседание экспертной комиссии, собравшейся после летнего перерыва 7 октября 1969 года, было предложено для рассмотрения «дело Некрича».
Председатель комиссии П. Соболев, тот самый, который спровоцировал «дело Бурджалова», человек глубоко консервативных взглядов, сталинист по убеждению и по всему своему прошлому, не получил, очевидно, дополнительных инструкций от руководства. Члены комиссии перелистали «дело», пожали плечами и предложили председателю выяснить, в чем дело, а рассмотрение его отложить.
Следующее заседание должно было состояться через неделю или через две. Складывалась довольно странная ситуация. Как будто бы все — директор Института, Президиум АН СССР, отдел науки ЦК КПСС — против этого дела, за его прекращение, а «дело» движется, идет своим путем. Я получил также предупреждение, что возможна передача вопроса непосредственно на заседание секции гуманитарных наук ВАК'а, которая пользуется правами Пленума ВАК'а, т. е. ее вторичное решение считается окончательным. (Речь же шла в данном случае именно о вторичном решении, поскольку первое было вынесено при присуждении мне степени).
Бездействие и фатальное ожидание были равносильны самоубийству. После некоторого колебания я решил попытаться поставить в известность о деле президента АН СССР акад. М. В. Келдыша и сделать это частным образом, поскольку было маловероятно, что президент меня примет. И было уже совершенно невероятно, чтобы руководство Института само обратилось к президенту. Я опускаю здесь по известным соображениям некоторые детали. Скажу лишь, что решающую роль сыграл здесь один молодой талантливый ученый, ученик Келдыша. Президент вмешался и очень энергично. Когда я впоследствии рассказывал эту историю, вмешательство Келдыша удивило многих ученых, удивляло, поскольку это никак не вязалось с обыденной практикой обращения к президенту и его реакцией.