Через несколько дней я был у Жукова и совершенно откровенно изложил ему мое отношение к создавшейся ситуации. На многих примерах я продемонстрировал ему, как действуют дискриминационные правила в отношении меня. Конечно, Жуков и сам знал это прекрасно. Его реакция была чрезвычайно проста. «Все зависит от Вас самого. Если бы Вы проявили... (тут он на мгновенье запнулся, подыскивая подходящее выражение, а затем продолжил)... большую лояльность, что ли, по отношению к Комиссии партийного контроля, то Ваше положение сразу же изменилось бы».
— Я не хотел бы объединять вопрос о моей партийной принадлежности с моим статусом старшего научного сотрудника института и с моими гражданскими правами. Давайте разделим эти два вопроса. Что касается моего пребывания в партии, то за семь лет, прошедших после моего исключения из партии, не появилось никаких документов или материалов, которые поколебали бы мою точку зрения на события 1941 года.
— Вот видите, — Жуков развел руками.
— ...скорее наоборот, — продолжил я, — все опубликованные после 1967 года материалы подкрепляют мою точку зрения.
— Какие, например?
— Сборник документов
— Ну, какие же это мемуары! Это очень недостоверно.
— Я нашел в мемуарах Хрущева описание двух эпизодов, участником одного из них был я сам, а о втором был очень хорошо осведомлен.
Жуков заинтересовался. Я рассказал ему о беседе, которая была у Хрущева с пленными немецкими солдатами из армии Манштейна, спешившей на выручку Паулюсу накануне Рождества 1942 года. «Я присутствовал при этой беседе и даже составил секретарскую запись. Второй эпизод касался самоубийства члена Военного совета 2-ой Гвардейской армии генерала Ларина в том же декабре. У Хрущева, очевидно, была великолепная память, — заключил я. — У меня нет никаких сомнений в том, что мемуары подлинные».
Жуков помолчал. Затем я суммировал свои просьбы в виде пяти пунктов:
1. Напечатание выполненной мною по плану и утвержденной к печати Ученым советом института монографии
2. Прекращение дискриминации в отношении других моих работ. Снятие запрета на печатание моих статей в профессиональных периодических изданиях.
3. Прикрепление ко мне аспирантов.
4. Участие в научных конференциях.
5. Отмена запрета на выезд за границу.
Я попросил Жукова отнестись к моей просьбе очень серьезно и предупредил его, что отказ в прекращении дискриминации вынудит меня подумать об изменении всей моей жизни, чтобы «последние годы, оставшиеся у меня для творческой работы, не пропали даром, как пропали предыдущие семь лет», — заключил я.
Жуков обещал переговорить с кем следует, и на этом наша беседа окончилась. Спустя еще месяц я узнал, что в Ленинграде в начале апреля будет проводиться симпозиум советских и западногерманских историков по проблеме германо-советских отношений до прихода к власти Гитлера. Этот вопрос занимал меня очень и был тесно связан с исследованием происхождения советско-германского пакта от 23 августа 1939 года, которым я занимался многие годы.
Я отправился к заместителю директора Ивану Ивановичу Жигалову, который курировал наш сектор. Жигалов поначалу отнесся к моей просьбе отрицательно, выдвигая всякие несущественные аргументы, в том числе вопрос об оплате дороги и пребывания в Ленинграде, но после моего заявления, что я готов отправиться за свой счет, сказал мне, что поговорит об этом с председателем оргкомитета симпозиума, директором Института истории СССР академиком А. Л. Нарочницким и скоро даст мне ответ. Действительно, вскоре он пригласил меня и сообщил, что Нарочницкий занял резко отрицательную позицию, заявив: «Я буду категорически протестовать против участия Александра Моисеевича в симпозиуме». Так ли было дело
Итак, я был приперт к стене. После отказа допустить меня на семинар в Ленинграде — нет, не в Лондон, не в Париж и даже не в Софию, а в Ленинград! — я почувствовал, что выносить всего этого я больше не желаю. И я решил уехать, покинуть свою страну.