— Разумеется. Ведь я предупредил Вас о таком исходе за девять месяцев. За это время Вы не дали мне никакого ответа.
Жуков промолчал. Я откланялся и ушел. Характеристику я получил в течение 10 дней. Спустя еще две недели, собрав необходимые документы, я подал прошение на выездную визу.
Сначала в институте отнеслись к этому совершенно спокойно. Но в середине января 1976 года отношение ко мне резко изменилось. По чьему-то указанию директор института
Жуков собрал актив института, человек 40. На этом заседании он сделал сообщение о моем намерении уехать. Он не скрыл, что в феврале я был у него, предъявил требования, которые, по его словам, «институт не мог выполнить», и предупредил его о возможности отъезда. От желающих выступить отбоя, говорят, не было. Особенно разнузданно вели себя некоторые молодые люди, совсем в духе недоброй памяти 1937 года. Но не их выступления огорчали меня, тем более что не было особенным секретом, что некоторые из них служат не только в институте... Огорчили меня выступления людей старшего поколения, таких, как С.
Процедура осуждения затянулась на полтора месяца и закончилась лишь в конце февраля.
Сам я не присутствовал ни на одном из заседаний. Меня пригласили на актив в довольно странной форме: позвонили и сказали, что меня вызывает директор на такой-то час. Трусость и подлость проявились и в этом последнем акте — директор института побоялся открыто сказать мне, зачем меня вызывают. Я понял эту игру и на заседание не пошел, резонно полагая, что могу взорваться, быть спровоцированным кем-нибудь на горячие слова. Кроме того, их задача заключалась в том, чтобы «вынуть» мою нервную систему, что они и пытались достичь разными способами на протяжении семи лет. Неужели я сорвусь в этот последний момент? Наши интересы диаметрально противоположны. Если хотят, чтобы я пришел, то я не должен идти. И я не пошел.
Вскоре после собрания, проведенного в нашей секторской партийной организации, на котором заявляли, что я чуть ли не связан с Бонном (!), подавляющее большинство моих коллег по сектору перестало со мной здороваться...
В моей душе не было чувства озлобления, нет, скорее жалость к этим людям, с которыми я работал бок-о-бок многие годы, жалость, что они добровольно согласились на такое унижение.
Я продолжал работать, завершая свою плановую работу для сборника по истории английского рабочего класса. Работа называлась
Спустя некоторое время после собраний меня пригласил ученый секретарь Института всеобщей истории Н. Калмыков и сообщил, что на всех собраниях была единодушно принята резолюция, осуждающая мое решение покинуть Советский Союз, и было высказано мнение, что я должен уйти из института, подав заявление об освобождении меня от работы.
Я попросил Калмыкова ознакомить меня со стенограммой заседания актива, но получил ответ, что стенограмма находится у директора и что после ее выправления я смогу с ней ознакомиться. Но этого так и не произошло... Мой ответ Калмыкову был предельно ясен: эмиграция официально разрешена советским правительством. Я подал документы на выезд и ожидаю ответа в соответствии с законом. Этот вопрос решается учреждениями, специально уполномоченными на то правительством. Всякие собрания, осуждения и тому прочее являются самодеятельностью и находятся в грубом противоречии с законом. Поэтому я решительно отвергаю любые резолюции, принятые на такого рода собраниях и спокойно ожидаю решения компетентных организаций. Я буду продолжать свою работу в институте до того момента, пока не получу разрешения на выезд. Конечно, если институт хочет, чтобы я ушел как можно скорее, то почему бы ему не обратиться в соответствующие учреждения и не попросить их ускорить процедуру выдачи визы? На том наш разговор и закончился и никогда больше не возобновлялся.