С некоторой снисходительностью меня воспринимают как репортёра, подразумевая тени за спиной. Я — продолжение дяди Гиля и прочих Настоящих. Половинчатая эмансипация, проклятый возраст!
Пока в профессии, я взрослый. Почти. Шаг в сторону, и просто — странноватый подросток. Заработанные деньги и связи в расчёт берутся, но… возраст.
Репортёрские корочки будто добавляют мне года этак два-три в глазах собеседника. Много больше дают, чем серьёзные не по годам глаза, высокий для моих лет рост и неплохой разворот плеч.
Меня где-то там признали серьёзные и уважаемые люди, и пока это признание есть, со мной можно разговаривать всерьёз. Почти.
Мало кто способен говорить, отринув условности указанных в документах годков, без ноток снисходительности — настоящей или вынужденной, принятой под давлением общества. Есть оглядочка, есть…
Наверное, именно поэтому я так легко сошёлся с жидами, у которых под налётом цивилизованности остался прочный фундамент ветхозаветности. А потом, в Палестине — с арабами, друзами, курдами. У народов сих в подкорке прописаны другие параметры взрослости. Не возраст, а умение зарабатывать, содержать семью, сражаться.
После Палестины особенно тяжко такое принимать. В тех диких местах честнее всё, и даже европейцы смотрят не на бумаги, а на человека. А здесь душно. Как плитой могильной придавили, и дышится через силу затхлым воздухом.
Встряхнувшись, выбросил из головы упаднические мысли, да и пошёл собираться. Грех жаловаться-то, Егор Кузьмич! Три годочка тому думал, што б пожрать, да не шибко тухлово, а ныне — эвона, ремесло репортёрское не для тебя! Зажралси!
Хучь ково из Сенцово спроси, так не глядя поменяется со мной, и рад-радёхонек будет, Богу молиться до конца живота своево. Жрать сытно да вкусно, спать мягко, одеваться по-господски, уважение от обчества иметь, да не думать о дне завтрашнем, аки птахи небесные. И счётец в банке такой, што и детям на не думать останется, даже и не один! А? Не щастье ли?!
А тут — мысли упаднические! Скушно, душно, уважения не хватает.
Ничево, Егор Кузьмич, ничево… Живы будем, не помрём, а там — на тебе университеты Сорбонские, и Небо… Небо будет нашим!
Сойдя на Ярославском вокзале, сходу выглядываю носильщика, завертев полтину в поднятых над головой пальцах.
— Куды изволите велеть, сударь? — материализовался рядышком степенный носильщик в чистом холщовом фартуке, при окладистой бороде, и как полагается на столь ответственной должности — тверёзый.
Не успев ничего сказать, замечаю троицу полицейских, возглавляемую ажно цельным участковым приставом[3], и понимаю — за мной. С учётом немалого чина пристава с самой што ни на есть канцелярской бледной рожей, всё очень серьёзно.
— Егор Панкратов? — торжествующе произносит запыханный пристав, явно пренебрегающий в последние годы любыми видами физической нагрузки.
Помощник околоточного надзирателя[4] и городовой старшего оклада[5], пребывающие при нём, держат верноподданнически-дуболомные выражения широких лиц. Сугубо в рамках инструкций.
— Егор Кузьмич Панкратов, — поправляю его снисходительно, отчего на лице полицейского пробегает нескрываемое раздражение[6], а в глазах фельдфебеля, вот ей-ей — смешинка мелькнула!
— С кем имею… — пауза, и ярко выраженная игра интонациями и лицом, — честь?
На лице запыханного пристава катнулись желваки, и выражение из торжествующего стало болезненно-задумчивым. Фельдфебель же, не поменяв верноподданного выражения лица, и не сменив положение членов ни на миллиметр, ухитрился показать, што он прикомандирован при сём… с кем честь имеют. Но отдельно!
«— Высокие отношения!» — мелькает в подсознании.
На лице носильщика тоскливая досада от потерянного времени, и неизбежной почти свидетельской нудоты. Я ему даже немного сочувствую… но себе больше.
В пролетке меня стискивают с боков едва не вываливающиеся унтер с фельдфебелем, што значит — я опасен и склонен к побегу. Фыркаю нервно… да, знать бы сейчас — за что именно арест, что инкриминируют?
Может — ерунда, какую дельный адвокат развалит прямо в участке, а может, и серьёзно всё. Гляжу задумчиво на сидящего напротив пристава, да примеряюсь этак… и чево он потеет-то?
— … всю Палестину пешочком, — токовал Евграф в избе у старосты, наливая утробу самонастоящим чаем, да вприкуску с сахарком, — всю земелюшку святую.
— Вот этими вот самыми ноженьками, — вытянул он ноги в истоптанных, многократно зашитых ботинках из-под лавки, и полюбовался на них, шевеля носами обуви, — к каждой святыне приложился, да не по разу единому.
— Погодь, — остановил ево староста, — што за земляк-то?
— Ась? — паломник заморгал растерянно, непонимающе глядя на мужика, — Земляк-то? Да Егорка! Важный стал, барин как есть! Если б не окликнул, так и не узнал бы!
— Охти… — старостиха осела квашнёй, едва нащупав руками лавку, и подтянув туда дебелый зад, — а мы-то…
— Погодь, — повторил мигом вспотевший староста, обтирая полившийся со лба пот рукавом, не глядя на подготовленное для чаепития полотенце, — ты тово… этово… не попутал? Егорка? Подпасок придурошный? Который фотографии…