— Новых-то я боюсь, Маша. Вольны ужасно. Смутят тебя только. Ведь вон ты у меня порох какой…
— Что же, век что ли в клетке сидеть, да все старье одно перебирать? Ведь уж этим вы меня не убережете. Что же вольного в новых книгах? Ведь вы их сами-то не читали.
— Прочитал недавно одну, Машенька, да не по душе мне что-то.
— Ну что же в ней?
— Да так, пустое дело, нечего и рассказывать.
— Вы где эту книгу читали?
— У Арбатова; он по нынешнему положенью в свое именье приехал.
— Это в ту усадьбу, что недалеко от нас? вон направо, за лесом?
— Нет, у него другая, под городом.
— Он молодой.
— Нестарый, видный мужчина. Начитан как, просто диковина; говорит так приятно, ласково, только тоскует часто сам не знает о чем, — вот как ты же сегодня. Жениться не хочет. А вот, Машенька, и не в глуши жил, видал свет. Это уж так, человеком… А все оттого, что Богу мало молится: в церкви почти не бывает. Молиться надо, голубушка моя: просить Бога надо, чтоб избавил нас от искушенья… Да еще Арбатов ничего; а вот студент гостит — ну так уж язычок! так и режет; даже страшно за него, а тоже умный человек, только вольнодумен ужасно.
Маша тоскливо посмотрела в сторону и молча вздохнула. Яков Иваныч тоже замолк, но между бровями у него залегла темным облаком какая-то новая дума.
— Вы мне историю, что не хотите рассказывать, привезите, — заговорила, наконец, Маша.
— Да не интересна, Машенька.
— Нужды нет, все-таки привезите, слышите? и не ссорьтесь… Милый, родной мой Яков Иваныч! не сердитесь на меня! — проговорила она вдруг сквозь слезы, обняв его с нежностью и глядя своими большими влажными глазами в просиявшее лицо старика.
В конце сада показались Арина Дмитревна с Тимой.
В скотной между тем происходили другого рода сцены, другого рода разговоры. По случаю праздника Мавра отдыхала, протянувшись на лавке в одном ситцевом повойнике, из-под которого выбивались ей на глаза пряди отерхавых волос. Она всхрапывала, несмотря на то, что мухи роями садились ей на лицо и собирались темными кучками у глаз и на углах губ. Бесцветное, преждевременно увядшее лицо ее во время сна хранило выражение тупой усталости и какого-то сердитого, если можно так выразиться, покоя. Мавра уснула в самом неприятном расположении духа: она только что разругалась с ткачихой, которая Бог весть какими путями знала про ее дочку Матрену такие штучки, каких она, мать ее, и не подозревала. Ткачиха в злости так все и выпела набело. Все дело вышло из-за курицы: ткачихина курица повадилась в крошечный огород Мавры, которая грозилась свернуть ей голову. Через несколько дней курица оказалась с поврежденной ногой. Подозрение, разумеется, пало на скотницу. На душе ткачихи давно уже таились все слухи и пересуды насчет поведения Матреши, но по известному чувству дворового приличия она не хотела пускать их в ход перед матерью девушки без особенной причины. Поверять же их ей по дружбе она не могла, потому что была давно с Маврой, как говорится, на рожнах, то есть питала затаенное неудовольствие насчет кислого молока, которое дала ей однажды Мавра, не совсем-то приятного вкуса. (Мавра по приказу барыни должна была снабжать дворовые семьи кислым молоком, кажется, по ведру в месяц). Так вот, начавшись с молока, гнев ткачихи разразился по поводу курицы. Уж трещала-трещала ткачиха, баба необыкновенно бойкая на язык; чего она не вспомнила, чем не выкорила! выворотила всю подноготную и кончила Матрешей.
— Ты бы, — кричала она, — бесстыжие твои зенки, чем бы моим-то курицам ноги ломать, лучше бы за дочкой-то своей смотрела.
— Что тебе дочка-то моя поперек горла стала? У тебя своя растет — может и хуже-то ее не будет.
Батюшки! как пошла ткачиха, как пошла! уж она причитала-причитала!
— Твоя, говорит, Матрешка не за грибами бегает в лес, а за молодыми парнями. Да она и дворню-то всю нашу срамит…
Мавра, сперва бойко огрызавшаяся, напоследок уже растерялась и только повторяла со злобой:
— Полно, тараторка проклятая! как у тебя язык-то не отсохнет… и проч.
Потом, придя домой в маленькую избушку свою при скотном дворе, долго еще, сидя на лавке, шептала про себя разные ругательства, пока жар и духота не разморили ее, и она, сплюнув раза два и нараспев с зевотой произнеся громко: "Господи Иисусе Христе, Спас милосливый!" — не уснула тем крепким сном, во время которого Матреша воротилась из леса.
— Матушка! ты дома? — крикнула она еще в сенях своим свежим, звучным, сильным голосом, от которого мать ее что-то промычала и повернулась на лавке.
— Матушка! — крикнула еще раз Матреша уже в самых дверях избы.
Мавра вскочила с лавки.
— Что тебе? что ты глотку-то распустила? — сказала она сердито.
— Али ты уснула? — спросила Матреша, будто не замечая сердитого голоса матери, — посмотри-ка что грибов. Все молодые, толстокоренные… Это они после дождика-то пошли.
— Ну тебя! убирайся ты и с грибами своими! — проворчала Мавра.
— Да что ты? на что сердиться-то? — спросила Матреша, ставя на лавку грибы. — Фу! как умаялась! — прибавила она, — пока в лесу-то ходишь, так оно прохладно, а уж полем-то очень припекает.