Со времени признания Матреши и ее простого рассказа о своей любви Маша чаще стала задумываться. Смутная тревога с каждым днем все сильнее пробуждалась в ее уме. В ней забушевали все спавшие доселе молодые силы. Рой новых ощущений одолевал ее. Стоячий туман, окружавший ее, заколыхался, и Маша только тогда заметила его. Она проснулась, как сказочная царевна в лесу от долгого сна. Она тревожно озиралась кругом и искала живого человека, но кругом ее была тишь и дрема. Ее молодая страстная натура потребовала пищи; пищи не было, а над головой волновался туман…
— Мне надо свет узнать, людей видеть, — думала Маша, и ухватилась за эту мысль, как за якорь спасения.
Однажды она спросила Матрешу, не видалась ли она с Гришей; та отвечала нет. Маша не допытывалась, но в первый раз не поверила Матреше. Ей было досадно и горько, что Матреша променяла даже ее на предмет своей страсти. Она стала ее чуждаться, и ревнивое, почти враждебное чувство прокралось ей в душу против Матреши. Она реже стала призывать ее на свои прогулки и почувствовала себя одинокой. Никогда еще не ценила она так глубоко привязанности своего старого друга Якова Иваныча; она вдруг поняла, что здесь для нее не будет измены. Жалобы на уединение и грусть, слетавшие прежде с уст ее слегка, между прочим, теперь получили характер затаенной печали и недовольства. Она заглядывала в будущее уже не с тем беззаботным чувством, как бывало. Тревожно она искала там чего-то и находила Анну Федоровну, Тиму с его матерью и длинный ряд однообразных дней, из которых каждый уносил у нее долю молодости и веселой беспечности.
Широкой пыльной полосой тянулась большая проезжая дорога от села Нелюдова, и только версты за две от Малых Пустынек, усадьбы Анны Федоровны, шел с нее крутой поворот в густой лес на узкий проселок, перерезанный корнями и изрытый глубокими колдобинами, наполненными водой, непросыхавшей даже в самые сильные жары.
Однажды, около одиннадцати часов утра, из села выехал человек в одиночной крашеной тележке на соловой лошадке.[3] Это был Яков Иваныч. Он был коренастый, благообразный старик, свежий и сильный, с широким скуловатым лицом, обличавшим его плебейское происхождение; выражение насупленных бровей его было сурово, но серые светлые глаза смотрели честно и прямо. Улыбка, когда она появлялась на его полных губах, совершенно преображала всю его физиономию и озаряла ее ясной, почти детской добротой и веселостью.
Яков Иваныч ехал по пыльной дороге в усадьбу Анны Федоровны. Вскоре дорога поворотила к лесу, за которым закутанная зеленью густого сада показалась и красная крыша дома Анны Федоровны. Яков Иваныч въехал на широкий двор, покрытый мелкой травой, по которой пролегали узенькие, плотно утоптанные тропинки от барского дома к кухне, от кухни к людской и ткацкой. По одной из тропинок степенно шла Аграфена Даниловна с грудой тарелок, в ситцевом платье и белом бумажном носовом платочке, накинутом небрежно от солнца на ее старую девическую голову. Увидав Якова Иваныча, Аграфена Даниловна ускорила шаги и поравнялась с ним у крыльца.
— Здравствуйте, Яков Иваныч! совсем нас позабыли! уж мы по вас с барышней соскучились. Отведи лошадь! Что зеваешь, труболет? — огрызнулась она тут же мгновенно на дворового мальчишку. — Давно, давно не бывали! — продолжала она снова умильно, заходя вперед и отворяя дверь в прихожую.
— Да вот все недосуги, дела, — отвечал Яков Иваныч, сохраняя прилично-серьезный вид, — все дела, да еще чужие, Аграфена Даниловна. Своих Бог избавил, так вот для добрых людей тружусь.
— Святое дело, батюшка, для ближнего постараться.
— Какая тут святость… У вас Снетковы, кажется?
— Кому у нас больше быть-то? все одни гости, — презрительно говорила Аграфена Даниловна, — все шваль мелкопоместная! а служи, суетись, как точно для хороших.
— Вот это так ты грешишь, Аграфена Даниловна! Гордость у тебя — все бы тебе богатым кланяться.
— Да согрешишь с ними, Яков Иваныч! Чем бы в праздник отдохнуть, а они тут налезут. Говорят, бедных дворян, — прибавила она засмеясь, — черт в корзине нес, да проходя по нашей сторонке, запнулся за кочку да и рассыпал. Тьфу, прости Господи! проклятого-то помянула,!
— А богатых-то кто нес? — спросил Яков Иваныч уже на пороге в зал, где был накрыт стол, на который Аграфена Даниловна, опередя его, спешила поставить лишний прибор.
— Уж это неизвестно, — отвечала она все в том же шутливом тоне. — Может, вы не знаете ли? вы вот человек грамотный, по городам ездите, со знающими людьми водитесь; я чай, вы много чего и не такого знаете, да только прималчиваете, — прибавила она, устремив на Якова Иваныча взор, в котором горело томительное любопытство, удерживаемое чувством приличия.
— Это ты насчет воли? — спросил Яков Иваныч.
— Да и на этот счет, конечно; хоть я и не лезу на волю и барыней, слава Богу, не обижена… (Аграфена Даниловна была великий политик в своей сфере), а все же если батюшка царь вспомнил об нас, так оно желательно бы было узнать.
— Узнаешь, все узнаешь, Аграфена Даниловна. Я теперь еще и сам хорошенько не знаю.