— Знала-то я его давно, еще ребятами о праздниках играли вместе, да вот полюбила-то недавно. А случилось это уж я и сама не знаю как. Послала меня, еще по ранней весне, барыня в лес за березовыми почками. Пошла я, рву почки да напеваю себе под нос, а он передо мной словно из земли вырос. Я испугалась да как взвизгну! а он мне и говорит: "Что это, Матрена Левонтьевна, вы меня за лешего что ли приняли?" — "Поди ты, я говорю, окаянный! не лучше лешего-то перепугал меня". — "Уж будто, говорит, и не лучше? Поглядите-ко на меня хорошенько, может и получше". Я отворотилась да иду себе, а сердце-то у меня вдруг точно оторвалось, да как голубь, так и трепещет. Он знай говорит: "Что это вы очень горды стали, отворачиваетесь? кажется, мы люди знакомые; вы, говорит, от меня отворачиваетесь, а я все к вам тянусь… то есть одно сердце страдает, а другое не знает; для вас-то хуже меня на свете нет, а вы для меня так всех лучше" — "Мало ли, я говорю, есть лучше меня!., можете выбрать красавицу…". — "Те, говорит, красавицы помелом написаны…". А сам все ко мне ближе да ближе… у меня в глазах туман начал ходить, уж не помню себя… Он меня целует — и я его целую… Такой уж злой час нашел. После пришла домой, одумалась. "Господи! — говорю сама с собой, — что же это будет? Мне от него удаляться надо, а сама, куда ни пойду, все гляжу — не идет ли он, не увижу ли его?.. Да вот все эдак, барышня, и мучусь, и все мне точно немило стало. Сама себе в уме хорошее толкую, а как только сойдусь с ним где, все и позабуду — во всем ему покоряюсь… Кажется, жизнь готова за него отдать. И как его увижу, так точно расцветет или просияет все кругом. Вот, барышня, какова любовь бывает!..".
По мере того как рассказывала Матреша, голова Маши все ниже и ниже склонялась к сочной траве, благоухающей своими простыми невыхоленными цветами; по лицу молодой девушки разливался все сильнее и сильнее яркий румянец стыдливости и какого-то непонятного ей самой негодования; в ней бушевал аристократизм оскорбленной добродетели и вставали семена беспощадной строгости правил, внушенных матерью в разные времена как в разговорах с ней, так и в суждениях с другими.
В углу, где родилась и взросла моя барышня, веял какой-то дух, беспощадный к человеческим слабостям; строгость, доходившая до ожесточения в отношении сердечных увлечений. Вообще в этом мирном уголке, как называли тот край его обитатели, было много земных поклонов и мало молитвы; много слов и мало дела; много строгости и мало любви, которая выражалась только при рассуждении о постной пище во время постов поговоркой: "Рыбу ешь, да рыбака не съешь", причем, впрочем, никто не решился есть рыбу в неположенный срок… На Машу не мог не действовать сильно этот окружавший ее мир, и в душе ее не сложилось пока никакого для него отпора. У нее была хорошая, честная натура, но не столько чуткая, чтоб угадать самой по себе, без особенных нравственных толчков, правду в жизни… С другой стороны, все Тирсисы и Дориды, вычитанные Машей в "Утехах любословия", не могли ей дать понятия об истинном проявлении чувства и быть применимы к живым людям. Они развили в ней только какую-то ложную щекотливость воображения и понятий. Столкновение с простой, неприкрашенной, но искренней и горячей страстью возмутило и обидело Машу. Она вдруг увидала себя как бы одураченной сама собой и другими, и ей не хотелось ни за что согласиться с этим.
Выслушав рассказ Матреши, барышня быстро подняла полову и обратила к своей собеседнице пылающее гневом и гордостью лицо.
— Как ты смела мне это рассказывать!? — крикнула она, — как ты могла дойти до того, чтоб
Матреша остолбенела. Вечно румяное лицо ее стало бледное как полотно; губы передергивало какой-то бессмысленной, судорожной улыбкой.
Маша взглянула на нее и продолжала уже тоном ниже:
— Зачем ты мне говорила про это?
— Матушка-барышня, виновата! я не знала… — отвечала Матреша, вдруг залившись слезами.
У Маши упало сердце, она прониклась безотчетной жалостью; она готова была обнять и утешить оскорбленную девушку, но чувство нравственной гордости не допустило ее до этого.
— Бесстыдница! — сказала она дрожащим голосом, — целоваться с мужчиной! Разве ты не знаешь, какой это срам? Зачем ты это делала?
— Я и сама не знаю, барышня, я в себе не властна.
— Пустое!
— Это вы оттого так изволите говорить, что сами еще не испытали… — робко заметила Матреша.
— Как ты можешь сравнивать себя со мной! У меня другие чувства, другие понятия.
— Уж какие у нас, темных людей, понятия! самые холопские.
— Ты смотри же, — сказала Маша, — не проболтайся как-нибудь, что мне рассказала: сохрани Бог, маменька узнает — и тебе, и мне достанется.
— Никому, матушка-барышня, не скажу только не погубите меня, не выдайте!
— Я уж обещала, что не скажу, — ну и не скажу!
— Барышня! не гневайтесь на меня! — сказала Матреша, целуя руки Маши. — Простите!..
— Бог с тобой! — отвечала Маша с грустной важностью. — Я тебя прощаю только с тем, чтоб ты эти глупости бросила. Обещайся! без этого не пущу.