Раза два в неделю Вильям Бруй приходил к нам, отец рассказывал ему о современной живописи, показывал альбомы, давал ему конкретные «задания на дом». Вилька, так мы его звали, очень втянулся в такое неакадемическое обучение, ему это нравилось, стало получаться что-то своё, не похожее на других. Была в нём какая-то неприкаянность, жить с Д.Р. ему было неудобно, и помню, как в один из его приездов к нам в Комарово мы познакомили его с Гариком Орбели. В эту зиму он поселился у него на даче, где прожил до весны. В тысяча девятьсот шестьдесят седьмом Дора Рафаиловна была выпущена в Израиль к своему деду, который жил в Иерусалиме и был владельцем зеленной лавки. Но тут грянула «шестидневная война»! Бедный Вилька паниковал, быстрой связи тогда никакой не было, даже через телефонисток с СССР не соединяли. Мама вернулась целёхонькой и рассказывала нам (по секрету и шёпотом) что там она видела не просто «апельсины бочками», а такие витрины, с таким мясом и рыбой, что поначалу решила: нет, такого не может быть, всё это муляжи и обман! Довольно скоро Вилька сообщил нам о проделанной операции обрезания и сватовстве к красивой рижанке Сильве. Помню свадьбу, был раввин и всё как на литографиях А.Л. Каплана.
В семидесятом Вильям с Сильвой выехали в Израиль, были проводы, я подарила Сильве коралловые бусы, а Дора Рафаиловна купила им огромное количество мебели, которая долгими и сложными путями добиралась до земли обетованной. Благодаря этим кожаным креслам, венгерским стенкам и румынским шкафам — Вилька сумел как-то выдержать первый экономический стресс. Мы с ним увиделись в Париже в 1981 и он мне рассказал, что мама ему вплоть до середины восьмидесятых слала продуктовые посылки — гречку, детское питание, чай и проч. уже в столицу Франции. Как многие из тех, кто уезжал в страну Моисея, он перебазировался в США, а потом в Париж. На экзотической волне начала семидесятых, тогдашних ещё редких «отказников» и «неформалов», он оказался первой птичкой «третьей волны». Уже потом в Париж эмигрировали О. Рабин с В. Кропивницкой, О. Целков, В. Стацинский и др. Вилька сразу поменял свой прикид: отрастил пейсы, оделся в длинный сюртук. Наплодил много детишек (не только от Сильвы) и стал писать картины огромного размера… Не берусь быть оценщиком, как говорится «на вкус и цвет товарища нет», но, как он сам хвастался, «продавал их, как горячие пирожки». Вспомним мой рассказ о А. Глейзере — как он помог многим художникам, так и в случае с Вилькой еврейское лобби в США и Париже помогло ему не утонуть, продержаться на поверхности — благодаря веками сложившейся у этого народа привычке к взаимовыручке. Вильям Бруй живет в Нормандии, я в Париже, мы крайне редко видимся, у нас очень разные вкусы и привязанности, но мы сохранили тёплые дружеские отношения.
Несмотря на закручивание гаек и вечное ожидание, что вот-вот опять начнут всех сажать, на нас подуло воздухом перемен; мы взахлеб читали «Люди, годы, жизнь» Эренбурга, открывали Ахматову и Мандельштама, пели Галича, Окуджаву, Высоцкого и по узкой деревянной лестнице попадали на третий этаж Эрмитажа.
Когда я писала этот текст, то тщетно пыталась найти точную дату его открытия. Не нашла. На самом деле он был, конечно, открыт (вновь) без всякой помпы в 1956–1957 годы. Ленточку не перерезали, в газетах не сообщали… Забавно: внутри музея отсутствовала стрелка-указатель, её установили только в середине семидесятых. Обычному посетителю Эрмитажа было невдомёк, что, пройдя по залам второго этажа через коридорчики и полутёмные переходы, он попадет к деревянной скрипучей лестнице, ведущей как бы в никуда. Но, поднявшись по ней, увидит над самой головой совершенно «безобразное» полотно Матисса с танцующими. А дальше — больше! Там уже зыркали со стен такие возмутители спокойствия, что впору было писать доносы на дирекцию музея. Кстати, писали. Но Иосиф Абгарович Орбели был человек не из пугливых. Вместе со своей женой, искусствоведом Антониной Николаевной Изоргиной, они и открыли этот этаж. Коллекция, собранная Щукиным, долгое время хранилась в Бог весть каких госхранах, после 1946 года была разделена на две части: одна попала в Пушкинский музей, а другая — в Эрмитаж и долго отдыхала в запасниках.
В Комарово я несколько раз видела издалека Орбели — глаза горящие, волосы чёрные, с сильной проседью, как-то странно всегда одетый, сильно согбенный, ходил, заложив руки за спину. Изоргина была его последней женой и родила ему долгожданного сына Митю.
Мы с ним были в приятельских отношениях. Болезненный, бледный и хрупкий, он мечтал заниматься генетикой и всё проклинал Лысенко. Человеком он был остроумным и, видимо, если бы не врожденный порок сердца, стал блестящим ученым. Но и Митя Орбели, дитя времени, был заражён каким-то фатализмом, себя не жалел, кутил, курил и умер рано, не дожив до тридцати лет.
Помню, как непрерывно курящая, энергичная Антонина Николаевна с гордостью показывала нам у себя на даче книгу Джона Револта «Импрессионизм», изданную её стараниями.