Одни разожгли примус, другие, звякая ведром, отправились на двор принести из колодца воды, третьи отыскали в горке тарелки, разложили ветчину, нарезали хлеб, приготовили бутерброды, — и все это с болтовней, смехом, спорами, шутками и прибаутками. Несколько человек сняли пиджаки и закатали рукава рубашек, словно им предстояла бог весть какая сложная работа по хозяйству, но делать ничего не стали, а просто остановились группкой в сторонке и потихоньку разговаривали. Комната Лутвея была превращена в буфетную. На плиту, которая у Мерихейна никогда не затапливалась и топка которой служила прислуге вместо ящика для мусора, постелили в несколько рядов бумагу и — плита превратилась в буфетный стол, куда в беспорядке свалили посуду, ломти сыра и колбасы, хлеб и коробки сардин.
Помещение наполнилось сложным ароматом, состоящим из вони примуса, запахом пищи и курительных трубок, — Лутвей уже успел живописно развесить на стене свои бесценные сокровища. Трубки были всех сортов и всех калибров, и у каждой из них, — если верить уверениям Лутвея, — был свой собственный запах. Каждая трубка жила своей особенной жизнью, имела свою биографию, свои воспоминания и даже свои мечты. Мало того, каждая трубка помимо видимых внешних признаков обладала еще и внутренними или, как говорил Кулно, душевными качествами, которые давали возможность отличить ее, даже если бы пришлось искать среди тысяч подобных ей.
Мерихейн наблюдал хлопоты и суету молодых людей, слушал их смех, галдеж, болтовню, обменивался изредка с тем или иным из них двумя-тремя словами. Начало новоселья ему явно нравилось.
Вскоре можно было сесть за праздничный стол. Лутвей взялся исполнять обязанности слуги и официанта, ведь он был тут у себя дома. Тикси помогала ему, хотя компания единодушно склонялась к мнению, что ее величеству королеве не пристало обслуживать своих подданных — она должна сохранять королевское достоинство и лишь вкушать яства. Невольно создавалось впечатление, будто Тикси и Лутвей справляли некий радостный праздник, касавшийся только их двоих, — так хорошо они друг друга понимали, так по-домашнему слаженны были их действия.
Когда приступили к еде, в помещении вдруг воцарилась тишина.
— Ну и наворачивают, ну и уминают, — шепнул Кулно на ухо Мерихейну, — даже болтать перестали.
— Принятие пищи всегда настраивает людей на серьезный лад, — ответил писатель.
— Да, поглощение пищи, а тем более питье — священное действо.
— Своего рода молитва. Ты когда-нибудь замечал, как урчит котенок, поедая мышь, и как бодается телок, сунув свою безрогую голову в ведерко с пойлом? Это — проявление чувства почтительности, молитвенный экстаз.
— Возможно. Человек же благодаря развитию культуры многое утерял от первоначального чувства почтительности к пище: он не станет бодаться за обеденным столом и молитва-урчание его уже не устраивает.
— Мир день ото дня становится все злее, — заметил Мерихейн.
9
Первый голод был утолен, и пустая болтовня уступила место более серьезным разговорам. Разгорелся спор о границах познания и веры и о взаимопроникновении этих двух понятии. Разумеется, коснулись и вопроса бессмертия, ибо сытый желудок всегда располагает человека к мыслям о вечности. Подобный круг вопросов не так давно был предметом доклада в каком-то обществе и вызвал оживленную дискуссию, особенно же острые споры возникли среди молодежи. И теперь противники вновь, словно петухи, наскакивали друг на друга.
— Если я ударю стаканом об стол, мне незачем в это верить, потому что я знаю, что делаю это, — говорил запальчиво Мянд, и стучал о столешницу донышком стакана.
— Ничего ты не знаешь! — кричал в ответ ему Сяга, имевший несколько метафизический склад ума.
— Как это — не знаю?
— Разумеется, не знаешь. Доверяться ощущениям нельзя, они и не таких, как ты, мудрецов за нос водили. Неоспоримо только одно — мысль, но именно это неоспоримое невозможно доказать, так уж ведется на земле: самое бесспорное никогда не докажешь. Мысль — дитя духа, а кто способен определить, что такое дух и существует ли он вообще? В это можно только верить.
— Ну, если ты не способен сказать, существует этот стакан или нет, то позволь, я стукну им тебя по голове, тогда ты будешь знать и — твердо.
— Сам по себе удар по голове еще ничего не доказывает. Стакан, так же как моя голова и даже ощущение боли, может быть лишь иллюзией. А это значит, что мы просто-напросто стукнем одна о другую две иллюзии, два обмана чувств, отчего возникнет третья.
— Ты запутался в своих объяснениях, — вмешался в разговор Кулно. — Если мы не знаем, существует ли стакан на самом деле, то значит — верим в это. Точно так же, если мы не знаем, есть у нас голова или нет, то, по меньшей мере, верим, привыкли верить, что у каждого человека обычно все же голова имеется. Стало быть, ударяя стаканом по голове, мы столкнем две веры. Интересно, какая из них окажется более прочной — вера в существование головы или вера в существование стакана?
— Все будет зависеть от того, в существование какой головы и какого стакана верить, — резюмировал Мерихейн.