Тикси и Кулно шли, останавливались, выбирая дорогу, шли снова, перепрыгивали лужи и ручейки, забрели в вязкую глину, которая стаскивала с ног галоши, проклинали свой путь, смеялись, помогали друг другу вылезать из промоин и в конце концов стали такими же грязными, как сияющая весна.
— Никогда не прощу вам того, что вы заманили меня в это болото, — сказал Кулно.
— Я вас не заманивала.
— А кто же? Кто предложил пойти в лес?
Девушка не ответила. Она лишь смеялась и щебетала, словно птичка среди листвы.
И они шли все дальше и дальше, ведь грязь в этот день была приятной грязью, привлекательной грязью, поэтической грязью.
26
Лутвей пил, пил самозабвенно, пил напропалую, пил словно помешанный, пил, как может пить мужчина лишь из-за женщины. Не было больше светлых дней, не было больше темных ночей. Даже увеселительные поездки предпринимались только для того, чтобы пить, не важно с кем, с мужчинами или женщинами, — и все же веселья Лутвей нигде не находил. Он пил то в одном Народном доме, то в другом, переходил из трактира в трактир, иной раз делал глупости спьяна. И вот однажды в каком-то буфете Лутвей увидел Мерихейна, — тот сидел в тихом уголке в обществе Кулно. Лутвей порядком хватил спиртного. Свирепый «П» с таким «фрахтом» уже не сумел бы произнести ни одного «п». Но Лутвей думал о себе, что он еще как стеклышко.
— Здравствуй, Кулно, здравствуйте, господин писатель!
Однако руки Лутвей ни тому, ни другому не протянул.
— Может быть присядешь? — предложил Кулно.
— У меня есть дело к господину писателю.
— Я вас слушаю, — отозвался Мерихейн, он решил, что молодой человек хочет объясниться по поводу ссоры на празднике весны. Но писатель ошибся, Лутвей сказал:
— Мы ведь теперь вроде бы породнились, а с родней всегда найдется, о чем поговорить. Не правда ли?
— Я не вполне понимаю, что имеет в виду господин студиозус, — ответил Мерихейн.
— Ведь мы теперь свояки, — пояснил Лутвей.
— Каким образом?
Тут Лутвей с поистине крестьянской грубостью объяснил, какие они с Мерихейном свояки. Кулно навострил уши, а Мерихейн растерянно улыбнулся. Да и что в таком случае ответить пьяному человеку, а тот уже снова спрашивал:
— Разве не правда?
И Лутвей повторил свои грубые слова.
Но Мерихейн опять промолчал, Лутвей стукнул кулаком по столу и сказал, обращаясь к Кулно:
— Ну и дурак же я был, ну и олух царя небесного! Подумай только: я, идиот, верю, что Тикси мне верна, а она — бегает туда, знаешь, наверх, в комнату с тремя нишами, к господину писателю, мне об этом ни слова, бегает, и уже давно — читают там стихи, шуры-муры заводят и все такое… Убийца мухи, проклятая! Ну, дела идут как по маслу, глядь, уже и детишки наметились, тогда — ко мне: пустила слезу, наврала мне с три короба, такого туману навела, не разберешь, что к чему, но в конце концов все же во всем созналась — дескать, она любит и совладать с собою не может, дескать, она благословлена и пусть благословитель делает с нею, что пожелает. Так она мне сказала, так обстоит дело, таковы женщины! Да, все они дряни, это я тебе говорю, дряни, каких свет не видел, плевать я на них хотел, на этих сук…
— Тише, тише, — проговорил Кулно, тронув Лутвея за плечо. — Ты сейчас пьян, мы поговорим об этом в другой раз.
— Я пьян и останусь пьяным, а женщины были и останутся суками.
— Господин Лутвей, — спросил Мерихейн со спокойной серьезностью, — а в трезвом виде вы сказали бы то же самое?
— Да, хоть с церковной кафедры.
— В таком случае я вам отвечу: все, что вы сегодня обо мне и барышне Вястрик…
— Барышне! Ха-ха-ха! Уже и барышня!
— Да послушай же наконец, что тебе хотят сказать, — одернул Лутвея Кулно.
— …все, что вы сегодня обо мне и барышне Вястрик говорили, лишено какого бы то ни было основания, это ложь, и ничего больше, — закончил Мерихейн прерванную фразу.
— Что? — спросил Лутвей, словно бы не веря своим ушам, и лицо у него стало до того глупым, что Кулно невольно улыбнулся.
— Все ваши слова выброшены на ветер, они не соответствуют истине, — повторил Мерихейн спокойно и твердо.
— И это тоже ложь! — вскричал Лутвей. — Господь милостивый! Где же тогда правда? Какой же тогда должна быть правда?
И, словно мгновенно отрезвев, он положил руку на плечо Мерихейна, умоляюще заглянул в лицо и сказал: