Ведь последние годы «вдову трагически погибшего журналиста-международника» окружали честные люди, а честные люди не прощают, не заслоняют грудью тех, к числу которых пять лет назад примкнула Круглова…
Может быть, пока не слишком поздно, захлопнуть за собой дверь, схватить такси, ринуться в аэропорт? Нет, в аэропорт нельзя: там фиксируют фамилии пассажиров. Лучше на вокзал… Или на автостанцию. И рейсовым автобусом в самый дальний, самый глухой кишлак… Замуж за первого попавшегося чабана, быть ему верной женой и уйти с его отарой на дальние пастбища. Или забиться в щель, как тараканы в дни ее детства в избе матери в Шарапово. Только какой во всем этом прок? Тараканов вымораживают, а в распоряжении тех, кто ринется по следу Лидии Ивановны, средства куда более действенные…
Значит, никакой надежды на таинственное исчезновение интеллектуальной и прекрасной хозяйки популярного артистического салона. Полный крах взлелеянной ее усилиями легенды о себе и своем супруге, и еще много дней все ее «друзья» будут сплетничать об «арестованной авантюристке»…
Что же остается ей в конце концов?! Есть ли у нее хотя бы какой-то выбор? Бегство бессмысленно, бегство лишь усугубит положение. Остается — ждать. И попробовать припомнить в подробностях, что было до телеграммы… Долго ли двигалась она к ней? Восемнадцать лет! Неужели целых восемнадцать лет?! Неужели когда-то ей было семнадцать?…
Лидия Ивановна подошла к входной двери, поставила замок на предохранитель, словно это могло уберечь ее от чего-то. Вынула из штепсельной розетки вилку телефона. Говорить больше было не с кем и не о чем. Настоящее исчезло. Будущего у нее не было. В ее власти осталось лишь прошлое…
В ту весну Лида Круглова получила аттестат зрелости. И вскоре стены родного домика в Шарапово словно бы потемнели, потолок потяжелел, навис над головой. Мать, Анна Федоровна, ходит вялая, спросонок будто, на все углы натыкается, охает, а нет-нет и всплакнет.
— Бессердечная ты, Лидка! Безмозглая. В Москву, вишь ли, навострилась она…
— Да. Только в Москву, — с вызовом отвечает Лида, высокая, статная, красивая, на вид много старше своих семнадцати лет. — В Москву, в театральный институт или в училище. Не сидеть же вечно в этих медвежьих углах.
— Уж так-то и в медвежьих! — вскидывается сердито мать. — Не только медведи тут живут — людей полно. Ты вон вымахала в «медвежьем» углу — в добрый час сказать, в худой помолчать — всем на загляденье…
— Тем более, — еще ершистее твердит Лида и косится на себя в зеркало. — Если всем на загляденье, пусть полюбуются в столице нашей Родины. А может, меня в кинофильме сниматься пригласят. Тогда как?! — Лида замолкает и пытается смягчить неумолимость своего решения, подбегает к матери, начинает кружить ее и повторяет: — Пусть вся страна знает, какая у тебя видная дочка.
Мать упирается, прерывает это кружение, сердито отмахивается:
— Правильно говорят: «Дурак мыслями богат…» Одна только ты и есть красавица писаная, чтобы снимать тебя в кино… — Мать устало качает поседевшею головой: — Чем в актрисы рваться, лучше бы поехала в область и поступила, как все нормальные люди, учиться на врача или на инженера. Чем плохо? А она аж в саму Москву. Верь материнскому предчувствию, несбыточно это! А мне больно. Вырастила я тебя одна-одинешенька. Отца своего, солдата убитого, ты не видела и в глаза. Все я для тебя… А теперь и вовсе остаюсь одна. Да еще там пойдешь по рукам…
Сейчас Лидия Ивановна поняла бы свою мать… Села бы рядом с ней на крылечко самого доброго, самого уютного дома на свете — их с матерью дома в Шарапово, — обняла бы мать да и заголосила бы по своей разлезшейся вкривь и вкось жизни…
Но тогда Лида не рассмотрела слез матери, не уловила в ее словах боли и отчаяния, не расслышала предостережения. Тогда Лида сказала самонадеянно:
— Твои, маманя, ахи и охи — все это, как говорит Геннадий Павлович, безнадежный провинциализм и домостроевщина. А еще Геннадий Павлович говорит, что у меня самобытный талант, что он меня на своих руках внесет в мир искусства. А Геннадий Павлович, слава богу, понимает в этом. Режиссер гастрольной бригады Московской филармонии! Слышал, как я читаю с эстрады стихи Евтушенко.
Мать поворачивает к ней заплаканное лицо и произносит слова, от которых сейчас Лидии становится жутко: озарение тогда на мать сошло, что ли? Не зря говорится: материнское сердце — вещун.
А сказала Анна Федоровна так:
— Попомни мои слова, Лида. Внесет тебя, конечно, на руках твой Геннадий Павлович, но только в свою постель. И вернешься ты со стыдом, как с братом. Школу кончила, вполне взрослая девка, должна сознавать, по какой-такой причине заезжий, в годах уже семейный мужик рассыпается перед тобой мелким бесом…
Не по возрасту яркие и, казалось ей, всегда горячие губы Геннадия Павловича стали вдруг вялыми. Но голос прозвучал привычно уверенно: