Каждый вечер мы купаем Олю, вернее, пускаем ее в свободное плавание по ванне в специально сшитом пенопластовом костюмчике, чтобы не тонула. Это — кульминация всего дня, высшие мгновения в ее жизни. Нигде она не чувствует себя так привольно, как в воде. Взбивает вокруг себя пузыри — и сама среди них, как главный пузырь, округло мерцает и колышется, будто только что выдута из той же воды.
Почему ребенку так идет прозвище «пузырь»? «Ах, пузырь ты этакий, губки-то как надуты, и щечки, и животик!» — и умиленный взрослый делает пальцем жест, как бы протыкая этот пузырь. Действительно, в ребенке, даже худеньком, есть какая-то пухлость, раздутость, словно напоминание о том, что он возник из «ничего». Пузырь ведь тоже — из ничего: не было — вдруг выскочил на воде, и ничего ведь не прибавилось, только воздух в водяную оболочку просочился, облегчил ее и опрозрачнил. Только быстрым движением кто-то взбил пену…
У самого источника творения мы ощущаем сильнее всего, что форма образуется пустотой, что она нематериальна, и потому всякое новорожденное существо, в котором чистота созданной формы еще не отягощена плотностью материального мира, похоже на пузырь. «Простая форма пузыря является той
Но главное, почему младенцы кажутся пузырчатыми, — из-за их вздутого пузика. У взрослого большая часть объема тела ушла в руки и ноги, которые чаще всего соприкасаются с внешним миром и дальше всего простираются в него. Младенец еще весь в себе, сохраняет округлость очертаний: пузырь явлен в своей чистейшей, шарообразной форме, какая образуется лишь равномерным напором воздуха изнутри, без искажающих давлений извне. У взрослого же фигура не округло-пузырчата, а угловата, прямолинейна, священная воздухонаполненность покинула его, как у сдутого шарика. Так и слышится обмен репликами между взрослым и ребенком: «Ах ты пузырь!» — «А ты колючка!». И палец, направленный в шутку к пузику младенца, по-своему символичен, как шип, которым ущербная, колючеобразная форма бытия пытается проткнуть — и себе уподобить — воздушный шарик младенчества.
VI. Род
1
Каждое утро просыпаюсь с чувством чего-то необыкновенного, что обещано с вечера и должно обязательно сбыться. Так бывает в первой влюбленности, когда непрерывно чего-то ждешь, на что-то надеешься — живешь в счет будущего. Дочь раскупорила мое бытие и внесла в него постоянное веяние издалека, какой-то романтизм скитальчества во времени, когда завтра — не просто еще один день, а все новое, неизвестное. И домой я возвращаюсь с таким же нетерпением: скорей, скорей! Какой она стала без меня? Что будет дальше?
Сколько раз в прошедшей жизни возникало у меня безнадежное чувство конца, и если я выходил из этого состояния, то по ленивой привычке жить или прихотливой смене настроения, которое так же легко могло вернуть меня к прежней безысходности. Теперь в моей жизни началось что-то такое, что не может закончиться, — и даже помимо привычек и настроений будет вести дальше и дальше, укрепляя чувство нарастающей новизны, надежды и тайны каждого следующего дня. Если влюбиться уже нельзя, и творчество оскудело, и дружба опостылела, то единственное, к чему невозможно привыкнуть и что не уходит за черту прожитого и изжитого, — это ребенок. Словно в мою жизнь вошел вечный двигатель, чья энергия не столько питается мною, сколько питает меня: ощущение разгона, в котором я вдруг стал подгоняемым.
Самому расхотелось жить — роди другого! Рождение ребенка — единственная глубокая альтернатива самоубийству, когда со своей жизнью покончено и нужно переступить порог. В смерть или в новую жизнь? По Камю, основная философская проблема, мучающая всякого мыслящего человека, это — убить ли себя? Жизнь уничтожает все сделанное человеком и его самого. Разве не унизительно послушно ждать исполнения смертного приговора? Не достойнее ли самому вынести приговор жизни, сознательно отвергнув ее? Кажется, это самая крайняя позиция, которая только возможна.