Мы не считаем нужным указывать здесь на пропуски, которые сделал Мариус в своем ослеплении при этой первой, слишком синтетической оценке. Мы описываем лишь ход его мысли.
Мариус увидел, что до этой минуты он не понимал ни своей родины, ни своего отца. Он не знал ни того ни другого, глаза его окутывал какой-то добровольный мрак. Теперь он видел. С одной стороны, он восхищался, с другой — боготворил.
Его мучили сожаления и угрызения совести, и он с отчаянием говорил себе, что обо всем, чем теперь полна его душа, он может сказать только могиле. Ах, если бы его отец не умер, если бы он еще был у него, если бы Бог в своем милосердии и сострадании позволил, чтобы отец его жил, как бы он побежал, как бы бросился он к нему, как бы закричал своему отцу: «Отец, я пришел к тебе! Это я! У меня одно сердце с тобой! Я твой сын!» Как бы он обнял его седую голову, облил слезами его волосы, смотрел на его шрам, жал ему руки, боготворил бы даже его одежду, целовал бы его ноги! О, зачем отец его умер так рано, умер преждевременно, не дождавшись справедливости, не дождавшись любви своего сына! Мариус постоянно чувствовал как бы рыдание в сердце. В то же время он постепенно становился все более сознательным, все более серьезным, суровым и уверенным в своих убеждениях и мыслях. Ежеминутно свет истины озарял его разум. Он чувствовал, что растет нравственно благодаря своему отцу и родине, благодаря тому, чего до сих еще не знал.
Теперь у него был как будто ключ, отпиравший все. Он уяснил себе то, что ненавидел, проник в то, к чему относился с презрением. Теперь он видел ясно роковой, божественный и человеческий смысл тех великих событий, которые приучили его ненавидеть, и тех великих людей, которых его научили проклинать. И когда он думал о своих прежних убеждениях, только вчерашних, но казавшихся ему такими старыми, он и негодовал, и улыбался.
Оправдав своего отца, он естественно перешел к оправданию Наполеона.
Однако это последнее обошлось ему не без труда.
С самого детства он проникся теми взглядами на Наполеона, которых придерживалась партия 1814 года. А все предубеждения Реставрации, все ее интересы, все ее инстинкты стремились к тому, чтобы представить Наполеона в самом ужасном виде. Она ненавидела его еще больше, чем Робеспьера, и очень ловко воспользовалась утомлением нации и ненавистью матерей. Бонапарт превратился в какое-то баснословное чудовище. Чтобы сильнее поразить им воображение народа, партия 1814 года показывала его под самыми страшными масками, начиная с величественно-страшных и кончая ужасными и грубо комичными — с Тиберия* до нелепого пугала. Таким образом, говоря о Бонапарте, всякий мог по своему усмотрению или рыдать, или хохотать до упаду, лишь бы в том и другом случае основанием была ненависть. Таких взглядов придерживался и Мариус относительно «этого человека», как его называли. И он придерживался их с упорством, свойственным его натуре. В нем сидел маленький человечек, ненавидевший Наполеона.
По мере того как Мариус читал историю, а в особенности изучал ее по документам и материалам, завеса, скрывавшая от него Наполеона, мало-помалу разорвалась. Перед ним мелькнул какой-то исполинский образ, и у него появилось подозрение, что он до сих пор ошибался в Наполеоне, как и во всем остальном. С каждым днем взгляд его прояснялся. И медленно, шаг за шагом, сначала чуть ли не с сожалением, потом с восторгом, повинуясь неодолимому очарованию, он начал восходить сперва по темным, затем по слабо освещенным и, наконец, по сверкающим ступеням энтузиазма.
Как-то ночью он был один в своей маленькой комнатке под крышей. Он читал при зажженной свече, облокотившись на стол, около открытого окна. Разные грезы прилетали к нему извне и примешивались к его мыслям. Что за чудное зрелище — ночь! Слышатся какие-то смутные, неизвестно откуда идущие звуки. Юпитер, в двенадцать раз превосходящий землю, горит как пылающий уголь, лазурь темна, звезды сверкают — какая грозная картина!
Мариус читал бюллетени Великой армии, эти героические строфы, написанные на поле битвы. Он встречал там иногда имя отца, всегда — имя императора. И вся великая империя предстала перед ним. Он чувствовал, что в нем как будто поднимается прилив. Минутами ему казалось, что отец проносится около него, как дуновение, шепчет ему на ухо. С ним происходило что-то странное: ему слышались барабанный бой, гром пушек, звуки труб, мерный шаг батальонов, глухой, отдаленный топот конницы. Время от времени он поднимал глаза к небу и смотрел на сверкающие в бездонной глубине громадные светила, потом опускал их на книгу и видел, как смутно движутся тоже исполинские образы. Сердце его сжималось. Он был в исступлении, он дрожал и задыхался. Вдруг, не сознавая, что с ним и чему он повинуется, Мариус встал, протянул руки из окна, устремил глаза во мрак, в безмолвие, в темную бесконечность, в вечную беспредельность и воскликнул:
— Да здравствует император!