Так разглагольствовал в своем уголке, в задней комнате кафе Мюзен, пьяный Грантэр, задев по дороге судомойку. Боссюэт, протянув к нему руку, хотел заставить его замолчать, но Грантэр не унялся.
— Долой лапы, орел из Mo! — крикнул он. — На меня не подействует твой жест Гиппократа*, отвергающего приношения Артаксеркса*. Избавляю тебя от труда укрощать меня. К тому же мне грустно. Что могу я сказать вам? Человек плох, человек безобразен. Да, Бог промахнулся, создав этакую сволочь. Бабочка удалась, человек не удался. Толпа — сборище всяких уродств. Кто ни попадись — все негодяи, a femme [78]
рифмуется с inf^arme [79]. Да, у меня сплин, осложненный меланхолией и ипохондрией, а потому я злюсь, бешусь, зеваю, скучаю, и потому все мне надоело и опротивело. К черту всех!— Замолчи же наконец, прописное Р! [80]
— сказал Боссюэт, который обсуждал с кем-то в сторонке трудный юридический вопрос и запутался среди длинной фразы на судейском жаргоне. Вот выдержка из нее:затянул Грантэр.
Около него стоял столик, за которым было очень тихо. Лист бумаги, чернильница и перо между двумя рюмками указывали на то, что здесь сочиняется водевиль. Это важное дело обсуждалось вполголоса, и две трудящиеся головы чуть не касались одна другой.
— Начнем с имен. Раз придуманы имена, найдется и сюжет.
— Верно. Диктуй. Я буду писать.
— Господин Доримон.
— Рантье?
— Конечно. Его дочь Целестина.
— …тина. Дальше?
— Полковник Севваль.
— Ну, это слишком избито. Я лучше напишу Вальсен.
Рядом с водевилистами сидела еще пара, которая тоже, пользуясь шумом, говорила тихо. Здесь обсуждалась дуэль. Тридцатилетний старик поучал семнадцатилетнего юношу и описывал, с каким противником ему придется иметь дело.
— Черт возьми! Вы должны остерегаться. Он великолепно дерется на шпагах. У него чистая игра. Он ловко нападает, не пропустит ни одного финта, обладает твердостью руки, пылом, задором, верным выпадом и математической защитой, черт побери! И к тому же он левша.
В противоположном углу от того, в котором сидел Грантэр, Жоли и Багорель играли в домино и толковали о любви.
— Какой ты счастливчик! — говорил Жоли. — Твоя возлюбленная всегда смеется.
— И напрасно. Возлюбленной смеяться не полагается. Это подзадоривает изменить ей. Когда видишь ее веселой, не чувствуешь угрызений совести. Другое дело, если она грустна. Тогда как-то совестно обмануть ее.
— Какой ты неблагородный! Так приятно, когда женщина смеется! И вы никогда не ссоритесь!
— Благодаря условию, которое мы заключили. Вступив в священный союз, мы определили друг другу границы и никогда не переступаем их. Вот почему у нас не нарушается мир.
— Во время мира еще больше уясняешь себе счастье,
— А ты, Жоли? В каком положении твоя ссора с мамзель?.. Ты знаешь, о ком я говорю.
— Она дуется на меня с каким-то жестоким упорством.
— А между тем ты, как влюбленный, мог бы растрогать ее своей худобой.
— Увы!
— На твоем месте я разошелся бы с нею.
— Это легко сказать.
— И сделать. Как ее зовут — кажется, Музикетта?
— Да. Ах, Багорель, это такая прелестная девушка, развитая и всегда мило одетая, с маленькими ручками и ножками, беленькая, пухленькая, с глазами волшебницы. Я без ума от нее.
— В таком случае старайся понравиться ей, будь поэлегантнее, займись костюмом. Купи-ка у Штауба панталоны из английского сукна. Средство недурное и может помочь тебе.
— А как цена? — крикнул Грантэр.
В третьем углу затеялся горячий спор о поэзии. Языческая мифология сцепилась с мифологией христианской. Дело шло об Олимпе, который в силу своего романтизма привлек на свою сторону Жана Прувера, горячо защищавшего его.
Жан Прувер был застенчив только в спокойном расположении духа. Придя в возбужденное состояние, он вспыхивал, как порох, что-то шаловливое примешивалось к его энтузиазму, и он становился в одно и то же время весел и лиричен.