— В том числе, интерес — к ней? — я кивнул на стену. Арнольд замер.
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — произнес он, наконец, ледяным тоном. Я понял, что нарушил очередное табу, и поспешил перевести разговор на другую тему.
— Кстати, когда он все-таки пойдет в школу?
— Это уже вопрос серьезный, — Арнольд нахмурился. — Он во многом опередил сверстников. Но как втиснуть такой характер в привычные рамки образовательного процесса?…
— Чем дольше задержка, тем труднее потом входить в ритм.
— Полагаю, в этом ты прав, — согласился он сухо, всем своим видом давая понять, что без такого напоминания мог бы и обойтись.
— Послушай, Арнольд, мы много лет знаем друг друга, и долгая дружба дает право на взаимную откровенность. Скажу тебе прямо: будь Доминик-Джон моим сыном…
В глазах его сверкнул злобно-насмешливый и при этом какой-то тревожный огонек. Но начав, я уже не мог остановиться.
— Я не стал бы развлекать его планшеткой и рассказами про ведьм. Поверь мне, уравновешеннее от этого он не станет.
— Понимаю. Вайолет, значит, успела уже и тебя обработать.
— Да мы с ней о мальчике почти и не говорили!
— Послушайся моего совета: прекрати с ней подобные разговоры. Иначе смотри, как бы тебе не пришлось пожалеть об этом!
— Уже пришлось. Вовсе не хотел тебя этим обидеть. Что ж, тогда — все, об этом больше ни слова.
Несколько секунд он отчаянно боролся с собой. Потом заговорил с тяжелым, натужным спокойствием.
— Такие люди, как ты или Вайолет, неспособны понять моего мальчика. Не обижайся: вы живете с ним в разных мирах. Но я каждый вздох его чувствую, как свой, потому что он — моя душа! Да-да, та самая часть души, которая жила во мне с самого детства; которую давили, гнали — и все-таки выгнали прочь! Вот почему я не позволю мешать ему; никому не позволю, слышишь — никому!
Я оторопел. Что еще за бред такой? Каждому свойственно обманываться на свой счет, но чтобы так?.. Да есть ли она в мальчике, хотя бы частичка отцовской души? С детства родители истязали, калечили психику моего друга; давили и гнали! — но разве им это удалось? Выгнать-то толком ничего не сумели; довели, разве что, до нервных припадков. Ни разу за все годы нашего знакомства, ни в Хартоне, ни в Оксфорде не замечал я в нем ни намека на тот жестокий, холодный эгоизм, что так разъел душу его ребенка.
— Мой нежный, чувствительный мальчик: в нем вновь ожило и расцвело все самое чистое и возвышенное, что пыталась искоренить во мне мама и что по мере сил пытался привить мне отец. Два мира, две культуры столкнулись в моей семье — но мог ли ты в те годы это почувствовать? Шуберт, Бетховен, Моцарт — это была мамина стихия, она восхищала меня, но и ужасала одновременно — узостью, замкнутостью. Я рвался вверх, на волю, но любая попытка воспринималась чуть ли не как святотатство. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Кажется, да. Продолжай.
— Вот почему мы с отцом и стали жить собственной, тайной жизнью. Какой-никакой, а это был выход. Открывался передо мной и еще один путь к спасению, — он остановился, чтобы перевести дух, — но он оказался перекрытым. Помнишь, ты спрашивал, почему все мои работы, все поэмы так и остались незавершенными? Сейчас я могу тебе в этом признаться: из-за страха. Да-да, я действительно в глубине души своей очень боялся, что мысли мои и чувства — все, что так яростно рвалось из заточения наружу, — причинят матери боль. Я мог бы стать настоящим поэтом, я чувствовал: мне идут сигналы свыше, но она стала на их пути неодолимой помехой. С отцом я никогда на эту тему не говорил, но он все понимал без слов и пытался хоть чем-то мне помочь, предложить хоть что-то взамен.
Он облизал пересохшие губы.
— Вот почему и хочу я обеспечить сыну свободу; свободу от прошлого и настоящего, от родственников и посторонних, от непонимания и назойливости. Долой все, что мешается на пути — пусть развивается без помех, пусть станет он, кем захочет стать, и, может быть, сделает то, чего не удалось сделать мне.
— Ты хочешь, чтобы он стал поэтом?
— Поэтом? — растерянно переспросил Арнольд. — А что есть поэт? Заблудший странник, слепец в плену неясных, темных чувств, раб призрачных, неясных желаний.
Нет, я хочу дать ему всю свободу этого мира, а если нужно — путь к новым свободам, новым мирам! Пусть мальчик мой станет первым, кто во весь голос заявит о давно забытом праве человека на бессмертие! А что поэт? Паяц, жонглирующий пригоршнями праха. Каждый из нас — носитель, оболочка некой высшей сути; а что вбираем мы в себя — грязь, мусор! Потому что все барахтаемся в этой навозной куче, все не знаем, как выбраться из вонючей заброшенной помойки, что именуем почему-то жизнью. А Доминик-Джон — знает! — заключил он неожиданно. — Он знает то, чего не знаем мы.
Арнольд встал и возбужденно зашагал по комнате.