– Все ты перепутал, Дима! – засмеялась она. – В тереме никакая не Несмеяна, а самая обыкновенная царевна, и не царевич ее смешил, а просто дурак.
– Ну, пусть дурак, – улыбнулся он. – Я все равно рад, что тебя увидел.
– Я же совсем не про тебя, что ты! – расстроилась Таня. – Я совсем не хотела тебя обидеть.
– Ты и не обидела. Наоборот.
– Садись, – сказала Таня. – У меня немножко спирту есть из госпиталя. Ты выпьешь?
– Если можно, то нет, – сказал Дима. – У меня от выпивки такое ощущение, как будто меня по голове мешком стукнули. Ни веселья, ничего такого, что полагается.
– Да ничего вообще-то не полагается, – улыбнулась Таня. – Давай картошки поедим. Знаешь, какая здесь картошка? Я такой никогда в жизни не то что не ела – не видела даже.
Она сняла полотенце с маленького чугунка, и оттуда вырвался пар с таким запахом, от которого мгновенно начинала кружиться голова и текли слюнки. Шесть желто-белых картофелин лежали в чугунке, поблескивая крошечными кристаллами, которыми сплошь были подернуты.
– Красивая картошка, – подтверждая Танины слова, кивнул Дима.
– Господи, о чем это я говорю?.. – тихо сказала она, глядя в его серьезные, такие родные глаза. – Ведь я не знала, где вы, что с вами, живы ли. И про какую-то картошку…
– Ничего. Про картошку – ничего. Я и сам растерялся, – сказал он. – Мы с Женькой ведь тоже не смогли про тебя узнать. На филфаке ничего не известно, говорят только, что с практики ты не вернулась, мама твоя плачет… Она, когда в Новосибирск в эвакуацию уезжала, то обещала нам сразу написать, если что-нибудь про тебя узнает. Может, и написала, но Женька сразу, как она уехала, в летное училище поступил, а меня призвали. Так мы и не знали про тебя ничего.
– Я уже полгода в Тамбове, – глотая слезы и улыбаясь, сказала Таня. – Я сюда из Белоруссии пришла.
– Как пришла? – не понял Дима. – Пешком, что ли?
– Ну да. У тетки Ядвиги детей было пятеро, и все маленькие, они и то еле-еле на телеге помещались, а мы с ней пешком, а козу она к телеге привязала. Двое младших по дороге умерли, и ничего нельзя было сделать, ничего! Мы их прямо у обочины похоронили.
Таня задохнулась, вспомнив все это – запруженные беженцами дороги, бомбежку, под которую они попали за Гомелем, страшную деревню Сапеговичи, через которую проходили дважды… Ей не хватало сердца это вспоминать и не хватало даже дыхания, чтобы рассказывать об этом.
Дима подошел к ней и обнял, быстро и крепко, потом отстранился и заглянул ей в глаза.
– Это кончилось, – сказал он. – Никогда с тобой больше такого не будет.
Он, как всегда, говорил правду. И на фронт он шел для того, чтобы никогда с ней такого больше не было. Но об этом он, конечно, не говорил: Дима и раньше не произносил ничего возвышенного и теперь не изменился в этом.
Но вообще-то он изменился; Таня почувствовала это по тому, как он обнял ее. В нем стало больше силы, не в руках, не в плечах, а вот именно в нем – во всем.
И все-таки это был он, тот самый Дима Саффо, перед которым она однажды без стеснения разревелась на Тверском бульваре, а он посмотрел на ее слезы изучающим взглядом и сказал, что они похожи на алмазы. Тот ясный мальчик, благодаря которому московская жизнь, казавшаяся унылой и чуждой, сделалась для Тани счастливой.
И с ним, вот с таким, изменившимся и неизменным, ей было теперь так легко, так спокойно, что воспоминания о начале войны, которые она до сих пор не допускала к себе – они возникали только в ее снах, и это были страшные, невыносимые сны, – вдруг заполнили и голову ее, и душу. И невозможно ей стало держать их в себе.