Юродивых по Петербургу бродило великое множество. По воскресным дням церковные паперти заполняли нищие. Выставив напоказ расчёсанные телеса, попрошайки тянули руки к прохожим:
— Подайте на пропитание Христа ради!
Тот, кто подобрее, бросал в подставленные ладони копейку-другую или совал краюху хлеба. Иные, скривив лицо, коротко отвечали: «Бог подаст», и тогда им в спину летели горькие взгляды, а иной раз и крепкое словцо.
Полученные деньги хватались с жадностью и тут же отправлялись за щёку, в щербатый рот: подальше положишь — поближе возьмёшь.
Ксения же ни о чём не просила и милостыню принимала не от всех, а полученное немедля раздавала другим, ничего не оставляя для себя. Казалось, что её не берёт ни холод, ни голод и не заботит людская молва. Одно слово — блаженная, да не от того, что ей припала блажь нищенства, а оттого, что сумела прикоснуться к истинной благодати Божией.
Петербург — город маленький, а Петербургская сторона и того меньше, трудно не распознать, что ежели заглянет блаженная в какую лавку да угостится хоть малой малостью, то у хозяина торговлишка как на дрожжах попрёт. Единственное, на что серчала, — это ежели её величали не Андреем Фёдоровичем, а матушкой или Ксенией. Ответствовала всегда едино: «Ксения Григорьевна умерла».
Самым трудным оказалось избавиться от собственного тела. Оно мешало, приколачивало к земле, требуя то пищи, то крова, то чашку горячего сбитня с медовой пенкой, мечтало о кисленьком кваске из погребов, да чтобы поверху плавала поджаристая хлебная корочка. Зимой тело мёрзло, а летом корчилось от жары. Но по мере того, как душу заполняла молитва, бренное тело перестало занимать мысли. Пусть себе существует, раз Бог дал его человеку ради испытания веры.
Царствие императора Петра Третьего[11]
продлилось семь месяцев, уснащая город сплетнями и пересудами. Новый царь не по нраву пришёлся простому люду, да и презирал он русский народ, всё больше поглядывая в сторону неметчины, в коей взрастал до четырнадцати годков.— Даже солдат себе выписал из Голштинии[12]
, — с придыханием говорила сестре дворцовая прачка Марфушка. С вёдрами в руках, бабоньки стояли возле бочки водовоза и никак не могли наговориться власть. — Нешто наши солдатики хуже ихних из ружей пуляют? Видала я этих упырей заморских, по-русски ни бе, ни ме, ни кукареку. Лопочут на своём немецком, что собаки лают. И государь туда же. Ростом сморчок, лицо с кулачок, паричок кургузый, а сапоги-то, сапоги! — Выкатив глаза, Марфушка провела ребром ладони себе по юбке. — Сапоги у него столь высоки, что ноги не сгибаются. Так и стоит столбом. Рукой машет да кричит солдатам: «Ай, цвай, драй! Ай, цвай, драй!» Не пойму я, что за «драй» такой? Что ни день, то у царя гулянка. Запрётся в покоях с, прости Господи, фрейлинами и велит страже никого не впускать, кроме лакея Фролки. Тот винище из погребов таскает кувшин за кувшином. А придворный арапчонок Тишка болтал, якобы княгиня Куракина с царской полюбовницей графиней Елизаветой Воронцовой до такого непотребства дошли, что едва не подрались. Парики друг у дружки на пол поскидывали и на посмешище всей дворни волосами трясли.— Да неужто?! — У сестры так и рот открылся. — А я про Воронцову слыхала, что она с царицей Екатериной дружбу водит.
— С царицей дружбу водит Воронцова-Дашкова, сестра Елизаветы, — важно разъяснила Марфушка, — я их тоже сперва путала, пока не разобралась, что к чему. Тем паче, что они лицом схожи, как мы с тобой. Хотя ты, пожалуй, покрасивей меня будешь, недаром сваты у батюшки с матушкой пороги обивали, а я вековухой осталась… В общем, сестрица, я так тебе скажу: не Пётр Третий нашей державе достался, а балаганный петрушка. Но это ещё полбеды бы! Намедни мне портомойка шепнула, что государь собирается затеять войну с датским царём, чтоб помочь своей родной Пруссии! Где этот датский царь, мне неведомо, но подумать страшно, за что он собирается нашу русскую кровушку проливать! Одно слово — иноземец, не то что жонка его, царица Екатерина Алексеевна. Та, голубушка, вся в чёрном, да с плерезами[13]
шириной с тесовую доску. — Обозначая размер траура, Марфушка растопырила руки в стороны. — Ходит из церкви в церковь и молится за душеньку новопреставленной Елизаветы Петровны. Императору, само собой, стыд глаза ест, и помяни моё слово, Палага, моргнуть не успеем, как Екатерина в монастыре окажется, а то и того хуже, — она понизила голос, — удавит её супостат голштинный. Как пить дать удавит.Охнув, сестра перекрестилась и некоторое время стояла, горестно подперев ладонью щёку. Но вдруг встрепенулась, словно луч солнца блеснул меж тучами.
— Авось обойдёт беда стороной Россию-матушку, не даст совершиться смертоубийству. — Она указала взглядом на блаженную Ксению, что брела вдоль забора бондаря Волчегорского: — Вон кто наши грехи отмолит. — Согнув спину в полупоклоне, она протяжно молвила: — Андрей Фёдорович, возьми копеечку, не побрезгуй.