«Ты прав, только жаль — не успела
Поведать тебе я о том,
Что спит наш с тобою младенец
Под этим булатным ножом».
Штыком он ей вырыл могилу,
И слезы дробились о штык.
Он вырвал язык попугаю,
Предательский этот язык.
«Амур, я тебя проклинаю! —
Он к небу ладони поднял. —
Я службу служил тебе верно,
Ты ж выпил всю жизнь у меня!»
Никто не видал его больше,
Лишь то сообщалось в молве,
Что тихо околыш зеленый
В амурской кружился волне.
Амур, пограничная речка,
В зеленых течет берегах.
И ночью и днем часовые
Стоят на суровых постах.
Финал истории исполнялся непосредственно над моим ухом.
Тут я не выдержал. Я знаю, как это комично, когда в публичный гнев впадает человек, не обладающий способностью быть убедительным, но я… Я вскочил — конечно, положа свернутую газетку на свое место, чтоб никто не занял его, пока я привстаю, — и заорал на этих бедных людей, промышляющих чем им Бог послал:
— Ну почему от вас никогда покою нет? Что вы такое поете? Что это, скажите мне, звонкие вы мои?
Кажется, все оглянулись. «Любил Джульетту», по горизонтали, на мгновенье остался неразгаданным, и апокалиптические разговоры, обычные между незнакомыми людьми в медленном транспорте, тоже стихли.
Эти певцы, конечно, не ждали от меня денег — я умею придать лицу такое выражение, которое разборчиво говорит: «Отойди, солист», — но, с другой стороны, они привыкли считать равнодушие самым невыгодным ответом на свои усилия; опыт показал, что они ошибались.
— А чего не так-то? — спросили они, пятясь и смыкая баян, с выраженьем наглого испуга на лице.
— Вот так это делается! Вот так! вот так!
И, откашлявшись на сторону, я затянул, клянусь всем святым, так, как не пел никогда в жизни, — а в те времена, когда у меня были хорошие легкие, я побеждал на всех смотрах строя и песни:
Амур, пограничная речка,
В зеленых течет берегах.
И ночью и днем часовые
Стоят на суровых постах.
Когда голос мой, летящий в потолок, еще выводил рулады на предмет бытовой неустроенности часовых, я видел кругом опасливые взгляды и начинал с ужасом думать, как мне быть, когда кончится строфа и наступит молчание, и как мне еще час ехать на этой скамейке после того безумия, которое я средь них водворил, — но тут горлом у меня пошла кровь, я упал ничком, окунувшись в чью-то корзину с рассадой, и поднялся на ноги уже здесь.
Он оглянулся.
— Возможно, вы считаете это объяснением, — по некотором молчании вымолвил Генподрядчик, — но, боюсь, я повторю свой вопрос: где же ваш грех?
Виртуоз-пасечник уставил на него недоуменный взгляд.
— Как же вы не понимаете? — с мучением воскликнул он. — Я обманул надежды покойного… я погубил тех, кто всецело зависел от меня! Я ехал поливать его жену и сестру, эти ивы! Если бы вы их видели! Такие красивые, такие задумчивые! С одной ныряет зимородок! В ней дупло с гнездом, а там, среди сучьев и прелой листвы, спрятаны сережки, маленькие, рублей за тридцать, детские сережки, в виде серебряных мышек, а в щелях для утепления напиханы обрывки письма… — Он закрыл глаза и процитировал: — «…а Танька, когда к ее сестре стал ходить системный менеджер, села на порог, чтоб не ходил, и присохла там к жевачке, и ее не могут отскоблить, а она кричит кормите меня, для вас стараюсь… схов… …ца вся в прол… ирж… по 60 руб. за кило. Любящая вас… ети… Кат… все». Если б вы видели их, — открыл он глаза, — когда их колышет ветер! Я же знал, что у меня плохие легкие, мне нельзя было так постыдно себя вести! Они засохнут!
Генподрядчик, в свою очередь, выслушал эту тираду с удивлением.
— Ивы не поливают, — сказал он. — Они растут у воды, как вы верно отметили, упомянув зимородка. Что ты клонишь над водами, ива, макушку свою, задушевно обращается к ней русская классическая поэзия.
— Но он мне завещал!
— Когда это он успел?
— Он являлся мне во сне! Кроме того, предчувствуя кончину, он перед уходом на рыбалку оставил записку: «В случае если моя сестра и жена в порыве неумеренной скорби превратятся в древесную породу, завещаю тебе их поливать и вообще не оставлять попечением». Как можно было этим пренебречь?
Генподрядчик пожал плечами.