Не забывая родной озерный край, Игорь чуял, что вызреет дурнопьяной травой лихое времечко, когда заблудится в страстях, когда городская колготня столь осторчеет, что хоть глаза завяжи и в омут бежи, и тогда он махнёт к озеру отдышаться, одыбать для будущей жизни. Ему было лестно и отрадно, что у него есть своё озеро, своё село. Своё… Худое времечко не заставило долго ждать, громко звать, оно похаживало рядом, незримое, то вознося над парнем костлявую, цепкую руку, то милостиво отводя, копя злые силы.
А жизнь — грех жаловаться: после иркутского университета вернулся в родной город, выросший из казачьего острога в Двуречье Уды и Селенги; прошибся репортером на областное радио; отец после мучительной хвори, проклиная раковую опухоль в печени, а заодно кляня мать и всех родных и близких, помер; овдовевшая мать укочевала к старшей сестре на Алтай, после размена оставив сыну однокомнатное гнёздышко, прозванное «хрущёбой», — живи, сына, по-божески, по-русски: женись, семьей обзаведись, живи-поживай, добра наживай. Ан нет, смалу безконвойный, ныне, без Бога и царя в шальной башке, Игорь и вовсе сбесился: пир горой, дым коромыслом, не то от пляски, не то от таски. И музыка играла, и вино лилось рекой, и пьяные девушки на коленях елозили, и собутыльники льстиво заглядывали в рот, — всё было, да лихо смыло; приступило лихо и так прищемило душу тоской, пустотой, что не будь сокровенной тяги к искусству…он и сам грешил стихами, лелея честолюбивые надежды на будущее… не будь в памяти родного озёрного края, не знал бы, как бы снёс душащую пустоту и одиночество. Услаждает уединение, когда рождаются стихи, но смертельно для души одиночество…
Когда Игорь, будучи студентом университета, навещал с матерью абакумовскую бабку Христинью, та…слышала звон, да не ведала, откуль он… прознав о том, что внучок задурил, наплевал на учебу и лень работать…в пень колотит — день проводит… сухо сплевывала, чуя грешную смуту в душе Игоря: «Молоко на брылах не обсохло, а уж бес корёжит. Тот не унывает, кто на Бога уповает… С жиру бесишься, внучёк, а со Христовым венцом напялил бы хомут семейный, впрягся в работушку, — лишняя дурь бы мигом выскочила. Все грехи от праздности…» Игорь на попреки лишь разводил руками: де, мы — умы, а вы — увы; рожденный ползать летать не может; и «не хлебом единым жив человек…», а чем, если не хлебом, смутно воображал, в отличие от Божиих рабиц Христиньи да Ефросиньи, не ведая Христовой заповеди в полноте: «…но Словом Божиим».
…Приступило лихо: надоело хуже горькой редьки изо дня в день лепить передачи на радио, пустодушно воспевать передовиков производства, подозревая тех либо в тупости, либо в лукавстве и не веря в светлое будущее коммунизма; обрыдла и беспробудная гульба, в какой репортерская шатия-братия топила стыд за ложь и лицемерие.
И любовь… Он вошёл в лета, когда мерещилось: не полюби завтра…беспамятно, безумно и красиво… упустишь времечко, и улетит молодость кобыле под хвост; а что случалось по пьянке, оставляло брезгливый осадок и запоздалое раскаянье. Простенькие, неказистые — на дух не нужны, красотки — порочны и расчётливы, ценят любовное вдохновение, коль есть и финансовое обеспечение. Но позолоченная монета не валяется без дела: лихие парни мигом присмотрят, пустят в оборот, и пойдёт монета по рукам, жадным и потным, и сотрут с монеты позолоту, и оголится серый, скучный, остывший металл.
IX
От районного села до рыбацкой заимки вроде и рукой подать, верст тридцать, но машина, в кузове которой трясся Игорь, скреблась, кажется, целую вечность, огибая два больших озера, пропахивая борозды в поседевших от зноя сыпучих песках. Розоватый закатный свет полинял, осел туманом за хребёт, отсюда далёкий, мутно-голубоватый, похожий на медведя, припавшего к озеру напиться; и парень вспомнил: им, здешним ребятишкам, блазнилось, что на вершине хребта, куда преклоняет солнышко сморённую, закружившую голову, — край земли, острый, обрывистый; и если лечь на живот у самого обрыва и глянуть вниз, узришь город с белыми многоэтажками, с трамваем и мороженным, с богатыми, полными сластей, стеклянными лавками. Манил город деревенских ребятишек.
А машина ползла и с горем пополам доскреблась до рыбацкой заимки, где избы и двухквартирные бараки прорастали вольно, яко грибы-боровики в сосновом бору, но разметавшись по рыбацкому умыслу так, что усадьбы не загораживали друг другу озеро. Неохватные листвяки и сосны красовались там, где и проклюнулись сквозь мхи, где уцепились кореньями за сырую землю меж скального камня-плитняка. Хвойные дерева и берёзы-вековухи заматерели под окнами и, уложив лапы на рыжие от хвои и палого листа, черепичные, тесовые крыши, оберегали избы и бараки от осенних ветров и крещенских метелей, скрипели, старчески похрипывали мартовскими ветродуйными ночами, и радостно, страстно к жизни дышали густой влагой, когда на исходе апреля являлись трясогузки-ледоломки и полевые куры — дрофы, когда заводила вешнюю песню голосистая овсянка.