Заимские мужики, в отличие от сельских и деревенских, сеяли картошку за околицей, на лесных еланях[32]
, ибо не имели земли под огороды — таёжный хребет теснил заимку к озеру; и не городили оград, отчего скарб лежал, торчал, висел наголе и наготове: топорщились воткнутые в небо оглобли саней, а рядом с баграми, вилами и долгими, тонкими пёхлами — невод запихивать под лед, рядом с лопатами, сачками и пешнями отдыхали под навесами бочки, кадушки, лагушки, на весь свой век пропахшие солёным окунёвым и чебачьим рассолом; тут же, на бичевках, натянутых меж листвяков, берез и сосен, полоскалось на ветру немудреное, выжелтившее рыбацкое бельё; на чушачьих загородках обвисали куски рваной неводной тони, и от всего наносило протухшей солёной рыбой с душком.Игорь брёл среди раскрытых изб, смущённо оглядываясь по сторонам, стесняясь приступившего, радостного волнения и вроде, забыв, по какой нужде очутился на безлюдной рыбацкой заимке.
И в Яравне Игорюха гащивал подростком, — на заимке бобыльничала материна сестра, тётка Фрося, и…пока не ушла на инвалидную пенсию… числилась учётчицей на рыбпункте. Похожая на сестру Авдотью, Игорюхину мать, такая же махоня, но, в отличие от зашуганной и печальной матери, ласковая, вечно умилённая, Ефросинья в племяше души не чаяла — хоть и без креста, а крестничек, по-деревенски — божатушка, как любовно величала его. Усердно молясь Христу Богу утром и вечером, как её смалу привадила мать, суровая Христинья Андриевская, Игорева бабушка из села Абакумово, тётка Фрося пыталась и малого к молитве привадить. Из милости просила и утром молитовку прочесть, и на сон грядущим, и как сесть за стол, и после застолья: де, Бог напитал, никто не видал, а кто видел, тот не обидел. Но Игорюха не токмо молитовку прочесть, а дай тётка волю, за-фитилил бы из рогатки по древним образам: красный дьяволёнок вызубрил по школьным учебникам, измочаленным в труху: религия — дурман, коим попы в сговоре с помещиками и буржуями дурили тёмное простолюдье, дабы трудовой народ покорно и смиренно горбатился на буржуев и помещиков; но вот прибежал дедушка Ленин и ка-ак!.. дал по морде буржуям и помещикам, те и полетели кверху раком вместе с церквями и попами. Ведая о сём, племяш не слушал тётку Фросю, кою отец бранил: де, выжила баба из ума, надо в дурдом спровадить. И спровадил бы… Накаркал лекарей, налетели те, яко вороны, и признали: Ефросинья Андриевская не дружит с головой — сдурела на религиозной почве; дали инвалидность, но в дурдом не упекли — смирная, да и в силах себя обиходить.
Начальство рыбзаводское с перепугу турнуло Ефросинью из учётчиц и попросило казённое жильё освободить; вот блажная и укочевала к своей матушке Христинье Андриевской, что спасалась, замаливала грехи в древлем селе Абакумово. По слухам, что коснулись Игорюхиных, по-заячьи навострённых, отроческих ушей, сгубила тётку Фросю война и любовь: зачудила горемычная, когда в послевоенных муках помер горячо любимый жених, так и не ставший законным мужем. Под хромовые наигрыши, балалаечную трень-брень, под вопли матерей и жён, под перестук тележных колёс на вспученных листвяничных и сосновых кореньях, под храп рыбацких коней, накануне венца ушел на войну Фросин возлюбленный, посулив любе писать и после священной брани обвенчаться. А война…харахорились, храбрились… продлится с полгода… Уехал тихий и нежный, не мужик, а русокудрый, синеокий, румянощёкий отрок, а через три года привезли на телеге немощного старика. Раненый, контуженный, отравленный газом, да еще и хвативший лиха в лагерях, сперва — немецком, потом — советском, так и не одыбал, не встал на ноги. Хоть и без венца, а приняла Фрося калешного, перед войной схоронившего отца и мать… Не жилец, помаялся с месяц, помаял Фросю, со скрипом зубов поминая лагерные страсти и падая в обмороки; высох — кожа да кости и упокоился с горем пополам. Поговаривали, самочинно окрестила Фрося страдальца, исповедала, а уж как причащала, бог весть, но, может, положившим живот за други своя и без причастия рай отсулён?..