— У меня там магнитофон служебный…
— Да не-е, у нас сроду ничо не пропадало. Замков не вешам. Некому пакостить — все свои, на виду. — Степан подобрал сучок, обломал и запихнул в пробой вместо замка. — Это ваша Соснов-ка — воровка, подошвы на ходу режут. В Яравне тихо. Шкода жила — поселенец, посельга беспутая, — дак рыбаки…вожжами… отвадили шараборить по чужим дворам. Шарамыга опосля самосуда ноги в горсть и драпу. И ни духу ни слуху.
От сеней, сколоченных из горбыля, позолоченных солнцем, от белесого, линялого крылечка брела в хребет буреломная, непроглядная тайга, поросшая низким чушачьим багульником; ва-лёжины вокруг древних лиственниц и прогонисто улетающих в небо сосен затянуло зелёными, бурыми и сизыми мхами, брусничником, маняще усыпанном краснобокой ягодой.
Спускаясь к озеру, Игорь заикнулся про Лену.
— Беда, паря, с Ленкой. Училище кончила, воспитательницей робит, а детишков в саду с гулькин нос. Того гляди и закроют сад. А в город, либо в Сосновку не хочет. Скоро уж институт кончит… зоочный, а чо толку?! Ой, не знаю, паря, ум нараскоряку, куда ей податься. Замуж бы, да женихов путних нету… Ну да сколь кобылке не прыгать, а быть в хомуте… Ладно, кажись, и пришли.
Жили Уваровы на высоком приозёрном яру, в свежесрублен-ной избе, напоминающей барак, крытой бурой черепицей. Ближе к лесу, огороженные жердевым заплотом, желтели венцами коровья стайка, высокий сеновал, приземистые стаюшки для коз, свиней и курей. По богатырскому пучку комлистых берез, растущих из единого корня, Игорь вспомнил…а словно с небес ли, с озера голос был… что уваровский дом рублен по-соседству с поляной, где давным-давно слезливо жмурилась старческими окошками избенка материной сестры, богомольной тёти Фроси. В избушке, похожей на рыбацкую зимовьюху, Игорюха обитал в летние каникулы. Словно подслушав его воспоминания, Степан спросил:
— Тётку Фросю помнишь?
— Помню. На каникулы приезжал… Чудная была… Потом с бабкой Христиньей в Абакумово жила.
— Во-во… Так, бедная, без мужика и куковала, и — ни плода, ни живота. Перед войной рыбак сосватал…брат мой троюродный… а пожить, паря, не успели: вскорости война, и — пришёл инвалид, а лучше бы… смертью храбрых под Москвой да похоронка. Поревела бы да и отошла. А так чо, настрадалась с раненым, контуженным… Апосля мужики сватались…девка баская… дак всем, паря, отказала. Богомольная, Богу молилась… Чудила, дак инвалидность и дали… Да чо я тебе толкую, сам знаш… Ох, старый Мазай разболтался в сарае… Укочевала Фрося к матери в Абакумово. Нынче мимо проезжали, глянул: помирает Абакумово, избы — труха трухой. А бравое было село. Да-а… Убежала Фрося к матери, дак избёху заместо зимовейки держали — приезжие рыбаки другорядь переночуют, або охотники… Городские бичи спалили, чтоб у их чирей на лбу вырос.
— Откуда здесь городские бичи?
— 0-ой, это, паря, однако, Москва о то лето фестивалила, молодёжь грянула со всего света. А накануне пьяниц, тунеядцев и девок…прости господи… в Сибирь сослали. Вот и к нам шаромыги гужом попёрли, аж с Москвы и Тулы. Декабристы, паря… Их сюда на перевоспитанье сослали, а они наших перевоспитали, сбили с панталыку. Народе-ец — я те дам…одно слово, декабристы… одеколон в лавке вылакали — кондяк с резьбой, за лекарства взялись… Пятерых бичей во Фросину избёнку и поселили. Те, паря, избёнку и спалили. Дурное дело нехитрое. Одеколону налакались и попадали вместе со шмарами. Шалашовки ишо те… Дверцу в печке не закрыли, а печка с жаром, — вот уголь и выскочил. Как еще, бляха муха, сами спьяну не зажарились… Паря, нагишом повылетали из огня-полымя. И смех, и грех… Как ишо заимку не спалили. Ладно, тихо стояло, безветренно. Быстро погасили, залили… Ох, опять старый Мазай разболтался в сарае… Заходи, паря, — Степан ласково подпихнул гостя к высокому крыльцу.
XIV
Широкая, хоть пляши и хороводь, гладко, под пасхальное яйцо, крашенная кухня; вдоль стены, на кривых, огрузлых лапах — лавка, прозываемая ленивкой; и скраюшку на лавке, под божницей, пряла шерсть сухонькая старушка с небесно-голубыми, слезливыми очами; дымчатая кудель примотана к гребню прялки, резной, с меркнущей во мгле долгого жития, чудной росписью: древо жизни, где среди листвы и тусклокрасных яблок — диковинная птица, полногрудая, с девьим, глазастым ликом. Живая нитка текла, вилась из высохших, восковых пальцев старухи, кои она смачивала на губах, и вместе с ниткой заметно глазу утолщалась, кружась, веретёшка приплясывающая на бабкином колене.
У порога скинув кирзовые сапоги, пройдя в серых вязаных носках по свежеокрашенным половицам, Степан взревел глухой старухе:
— Здорово, мать! Как жись молодая?..
Старуха, косо глянув на Степана влажно-голубыми глазами, осудительно покачала головой и, поплевав на пальцы, потянула сизоватую дымчатую шерсть; потом, зажав коленями веретёшку, прищуристо, настороженно вгляделась в гостя.
— Тёща моя, — пояснил Степан и пропел игриво: — В роще моей пел соловей, спать не давал тёще моей. В рощу пойду, сгоню соловья — спи спокойно, тёща моя…