А если бы Грушка знала, что он хороводился всё прошлое лето с Клашкой Никифоровой? Что бы было?! Если всё вспомнить, роман можно написать. Баба попалась… Прихватила Тимоню как арканом. Бывалыча едет он с работы. С автобуса сойдёт и тропинкой через Тростянку по лесу напрямик к дому. Идёт, а у Иванова луга, что под Духмяной горкой, Клашка и вырисовывается. Тимоня оглянется — никого нету, и пойдут они. Сначала всё были шуточки-прибауточки, а потом всерьёз дело пошло. Вцепилась Клашка в него: не стряхнёшь, не сбросишь, стала от Грушки отбивать — и такая она, и сякая… Разве это жена?! Ты вот посмотри на меня. У меня и глаза какие, и волосы… Да я для ради тебя в лепёшку расшибусь. Бросай дом и переходи ко мне…
И стал Тимоня какой-то раздвоённый. С одной стороны живёт в своём доме, а глаз в другую сторону забегает. И стало ему казаться, что он не всамделишной жизнью живёт, а какой-то пустой, не настоящей и липкой. И откручиваться от Клашки не открутишься (сам не особенно, наверное, хотел), и дома житья не стало. Всё он глаза не может по-честному поднять, всё юлит, егозит, всё обманывает. Может, и хорошо, что Господь приберёт его к рукам, раз сам запутался. Всё разом и распутается, без крику, без слёз и без нервов.
Опять Тимоне стало жарко. Уйдёт он в могилу настоящим человеком, и никто про него худого слова не скажет. Вот он лежит, строгий, молчаливый, навек уносящий с собой все свои колобродства и всю свою непутёвую жизнь. И сразу всем станет легче: и жене, и Клашке, и даже Наташке, дочке его. И ему тоже — ни забот, ни тягот.
Тимоня окончательно решил, что умирает и что его теперь ничто не вызовет к жизни. Ему хотелось уйти в могилу настоящим человеком, хотя бы в эту последнюю минуту быть честным. Часы его сочтены. И зачем ему нести с собой свои грехи?..
К дивану, на котором умирал Тимоня, подошла Груша. Он увидел её заплаканные глаза, тёмную точку родинки на щеке. На плечи был наброшен платок, который когда-то подарил ей Тимоня.
— Гру-у-уша, — позвал Тимоня жену замогильным голосом. — Груша-а, сядь ко мне. — Он хотел дотронуться до её плеча, но сил не было… — Груша-а, прости ты меня христа ради. Непутёвый я был. А теперя, поскольку отходил я по своей тропке, скажу тебе всё как на духу.
Стукнула кухонная дверь. Тимоня скосил глаза: кто это? Вошёл Тихон Барсуков, брат жены, скотник. Он что-то жевал жирное, губы у него были масляные и оттого казались толстыми. Груша, вытирая слёзы, отошла в сторону, села у стола, посреди избы.
— Вот, — плача обращается она к брату, — говорила я ему: поменьше пить надо да шляться бог знает где. Пришёл бы вовремя и не отморозился бы…
Потное, красное лицо Тихона наклоняется над Тимоней. Тимоня видит широкие брови, нос блестящий, как после бани. Пахнет от шурина сытостью и водкой.
— Отудобел? — не то спрашивает, не то утверждает Тихон и вынимает из кармана широкого мятого пиджака бутылку, ставит её на табуретку рядом с изголовьем и присаживается в ногах у Тимони. — А я вот голоса услышал, — говорит он густым басом, — подумал: пришёл ты в себя, а?
Тимоня поднял глаза и снова их опустил.
— А я тебя, брат, нашёл на дороге. Еду домой, смотрю: бугорок, думал бульдозер ковырнул. Лошадь фыркнула, а то бы так и проехал. Повезло тебе, брат. Разгрёб снег, а ты… Привёз вот, сбегал к Полинке, растёрли… Вот ещё осталось. Груша говорит мне: бери больше, сгодится, может, много надо…
— Ииибо-о, — слабо выдавил из себя Тимоня.
Тихон сначала не понял, а когда понял, сказал:
— Мне за что. Груше спасибо скажи. Уж она металась здесь. Говорит, отморозился весь. Да ништо. Это и со мной бывало. Помнишь, ходили в Новинки? Э-э, да ты тогда пацаном был… Я ведь и снегом тёр. Горят ноги, руки-то?
— Тиша, — сказал Тимоня, — умираю.
Барсуков придвинулся к нему.
— Ты это, брат… кончай! Вон лучше выпей, разожгёт.
— Теперя уж не разожгёт, — отвечает Тимоня слабым голосом, смотрит на бутылку «Пшеничной» с весёлой голубовато-жёлтой этикеткой, двигает острым кадыком. — Ладно, давай… последнюю в этом мире, а в том не видать — поднесут ли.
Тимоня выпивает, гулко булькая и издавая горлом приглушённые звуки, и устало отваливается на подушку. В его глазах слёзы.
— Слушай и ты, Тихон, — говорит он таким голосом, что скотник содрогается. Больно серьёзен и взаправдашен был и Тимоня, и его светлый клок волос, как бы приклеенный ко лбу, и его глаза, пустые и мертвящие, и рука его белая с пальцем-коротышкой, по-зимнему незагорелая, лежавшая сиротливо поверх одеяла. И весь он был отрешённый, ступив ногой уже в другой мир, где всё по-иному и где можно говорить только правду. — Слушай, Тиша! Сволочь я… Самая последняя…
И Тимоня стал рассказывать всё, что только передумал. Говорил он складно, как читал в книжках, высоко, с подъёмом, каким мог в эту минуту, и чувствовал, как голос его дрожит, и ему казалось, что он выбирается из той ямы, в которую сам себя посадил, что он вырос и вознёсся над всем привычным, и мир, в котором он жил до этого, показался ему маленьким, жалким и суетливым.