Короче говоря, был ли обвиняемый г-н де Роган верным наперсником королевы, добросовестно исполнявшим ее волю?
Если он исполнял ее волю, значит, королева виновна в тех дружеских сношениях, пускай невинных, которые сама она отрицала, хотя г-жа де Ламотт намекала на то, что сношения эти имели место. Да и потом, в конце концов, признает ли безжалостное общественное мнение невинной такую дружбу, которую приходится скрывать и от мужа, и от министров, и от подданных?
Вот что представляло собой судебное разбирательство, которое в назидание всем и каждому предстояло довести до конца генеральному прокурору.
Итак, заговорил генеральный прокурор.
Он был орудием в руках двора, он защищал от пренебрежения оскорбленное королевское достоинство, он отстаивал великий принцип монаршей неприкосновенности.
Для генерального прокурора существовало только то разбирательство, которое касалось реальных обвиняемых; что же до разбирательства второго, побочного, – он отметал его, атакуя кардинала. Прокурор не мог допустить, чтобы в деле об ожерелье на королеву легла хоть малейшая ответственность. Даже если Мария Антуанетта в чем-то замешана, ее вина все равно должна пасть на голову прелата.
Поэтому он бескомпромиссно потребовал:
Билета приговорить к галерам;
Жанну де Ламотт – к клеймению, кнуту и пожизненному заключению в приют;
Калиостро оправдать;
Оливу просто-напросто выслать;
Кардинала заставить признаться в оскорбительной дерзости по отношению к ее величеству; после такого признания он должен будет удалиться от двора и лишиться всех должностей и отличий.
Эта обвинительная речь поразила парламент нерешительностью, а обвиняемых повергла в ужас. В ней с такой силой проявилась королевская воля, что четвертью века ранее, когда парламент еще только начал сотрясать надетое на него ярмо и отстаивать свои прерогативы, судьи, преисполненные почтения к принципу непогрешимости трона, в усердии своем превзошли бы выводы королевского прокурора.
Но теперь мнение его поддержали только четырнадцать советников: голоса разделились.
Приступили к последнему допросу; это была формальность, едва ли не бесполезная в отношении таких обвиняемых, поскольку в ходе допроса судьи надеялись добиться признаний, пока приговор не вынесен; но ожесточившиеся противники, которые боролись уже так давно, не расположены были ни к миру, ни к перемирию. Оба жаждали не столько собственного оправдания, сколько обвинения противника.
По обычаю обвиняемому полагалось восседать перед судьями на небольшой деревянной скамье – убогой, низенькой, постыдной; на нее словно падала тень позора от тех подсудимых, которые прямо с этой скамьи отправились на эшафот.
На ней-то и поместился мошенник Билет, который, обливаясь слезами, молил о милосердии.
Он признал все – что он виновен в подлоге, виновен в сообщничестве с Жанной де Ламотт. Терзавшие его муки совести были способны смягчить даже судей.
Но Билет никого не интересовал: все понимали, что он обыкновенный пройдоха. Из зала суда его скоро спровадили, и он, горько плача, вернулся в свою камеру в Консьержери.
После него в дверях залы появилась г-жа де Ламотт, которую ввел пристав по имени Фремен.
Она была в накидке поверх сорочки из тонкого батиста, в газовом чепце без лент; лицо ее прикрывала белая газовая вуаль; волосы не были напудрены. Ее вид произвел на собравшихся большое впечатление.
Только что она подверглась первому из унижений, через которые ей предстояло пройти: ее провели наверх по малой лестнице, как обычную преступницу.
Сперва ее смутили жара в зале, гул голосов, море голов, повернувшихся к ней; глаза у нее забегали, словно они приноравливались к тому, чтобы охватить взглядом всю залу.
Тогда письмоводитель, державший ее за руку, проворно подвел ее к скамье подсудимых, расположенной в середине полукруга; формой она напоминала ту зловещую колоду, которая возвышается не в зале суда, а на эшафоте и называется плахой.
Завидев это позорное сиденье, предназначенное ей, которая гордилась, что носит имя Валуа и держит в руках судьбу французской королевы, Жанна де Ламотт побледнела и бросила вокруг гневный взгляд, словно надеясь запугать судей, позволивших себе такое оскорбление; но, читая во всех глазах непреклонность и любопытство, а вовсе не жалость, она обуздала свое яростное негодование и, не желая показать, что у нее подгибаются ноги, опустилась на скамью.
Во время допроса было заметно, что отвечает она как можно неопределеннее, давая врагам королевы возможность вовсю пользоваться этой неопределенностью в своих интересах. Только о собственной невиновности Жанна высказалась недвусмысленно и ясно; она вынудила председательствующего спросить ее о письмах, которые, по ее утверждениям, кардинал писал королеве, и об ответах королевы кардиналу.
Ответ на этот вопрос весь был напитан змеиным ядом.
Сначала Жанна объявила, что не намерена бросать тень на имя королевы; она добавила, что лучше всех на этот вопрос ответит кардинал.