Что-то леденящее остро кольнуло меня, хотя вполне можно было ожидать этого. Но мне не хотелось верить, да и интуиция подсказывала, что равнодушная, с имитацией соболезнования информация ложна.
Старое дерево долго стоит… Его вон какие бури не сломали, что же он в тихое время возьми да и рухни?.. Впрочем, в тихое время и ложатся старые деревья. К тому же уже тогда он был болен. Но не хотелось верить этой приблизительной информации.
Во всяком случае я решил искать его.
Возможно, что он и не помнит меня. Неважно, лишь бы он б ы л.
Я долго ходил по улицам и дворам, расположенным недалеко от музея, мучительно выискивая растворившиеся во времени приметы, что старательно подсказывала зрительная память: большой тенистый двор, детская запыленная площадка, трехэтажный деревянный домик с удивившей меня надписью «Лоскутная мера», новый четырехэтажный дом.
Мелькали такие же или похожие дворы, но не попадалась надпись «Лоскутная мера» — то ли я не мог ее найти, то ли она дожила свой век. И все-таки зрительная память не подвела меня; готовый уже сдаться, плюнуть на свой сомнительный поиск, я вдруг угадал и тот двор и ту площадку…
Открыла пожилая женщина, маленькая, с живыми карими глазками. Не стала выспрашивать, кто, зачем, откуда, как это принято у недоверчивых жителей больших городов, только сказала:
— Сейчас, обождите минуточку… Я ему помогу одеться, он не совсем здоров.
Я стоял, ждал в крохотном коридорчике. Он вышел сравнительно быстро, через несколько минут, в полосатой пижамке.
Я узнал его сразу, хотя нельзя сказать, чтобы он не изменился; был он и тогда худ, а сейчас время соскребло с него не только всякое подобие жира, но и само мясо: кости не то что выпирали сквозь кожу, а почти обнажились.
Зато лицо цвело болезненным румянцем, но было теперь не белым, как тогда, а коричневым, словно навсегда загорело под уходящим солнцем жизни.
Облик его мог бы даже испугать, если б не усмешка да проницательный, цепкий взор зеленовато-карих глаз.
Я начал что-то объяснять, думая в это время, на кого же он похож, и решил, что на старого схимника, только женщина рядом и пестрота одежды разрушали этот образ. И еще я подумал: как давно это все было, словно другая эпоха, ведь еще Нора жила, и при всей остроте обиды, ужасе разлада как же я был тогда счастлив — до той секунды, как пришла роковая весть.
Мне не надо было объяснять ему долго. Хорошо помнил он не только портреты, но и лица.
— Да, да, припоминаю… Куда же вы пропали? Вы же, кажется, обещали зайти на следующий день и канули, сгинули. Впрочем, мне попадались книги с вашим оформлением. Ведь с вашим, должно быть?
Я кивнул, удивился, что он запомнил мою фамилию, застыл, учтиво потупившись, ожидая оценки моих работ, думая, что скорее всего она будет уничтожающей. Я ведь помнил его высказывания и взгляды. Но он ничего не сказал, промолчал, то ли схитрил, что на него в моем представлении не походило, то ли вовсе не собирался меня ругать, а может, и откладывая неприятный разговор.
— Да, много воды утекло, — сказал он. — А экспозицию-то новую вы посмотрели в музее?
— Так, бегло… Я вас искал. А мне сказали, что вы…
— Что я? — он насторожился.
— Что вы не работаете. Даже адреса не дали.
— Да, сейчас все новые, все новые, и город не очень знают, и людей знают мало, особенно старых. Тех, кто все это открывал, начинал. Картины, правда, знают. Картины сейчас легче знать. Я когда-то составил подробнейшую картотеку, собирался сделать книгу о местных художниках, все же как-никак я их знаю.
— Ну еще бы! Еще как!
— Сдал заявку, начал работать. А через некоторое время гляжу, выходит моя книга, только под другой фамилией. Какой-то молодой почти все у меня соскоблил, все, что я открывал. Только своими словами пересказал.
— Безобразие.
— Да что там, ладно. Бывали безобразия и похуже. Важно, что книжка вышла, хоть узнают о местных художниках. Только не узнают, как искали мы их, спасали, рылись в мерзлых сараях, бог знает где еще и доказывали в то время, что они чего-то стоят, что им есть место в истории русской художественной культуры. Слава богу, доказали. А теперь молодые их превозносят, только с неточностями, с ошибками.
Я чувствовал, что в нем сосуществуют два потока, я это ощущал и тогда, давно: поток мудрый и поток желчный. Сейчас желчный начинал брать верх, и я решил остановить его.
— Да, «Дети Темирниных», вы мне их открыли впервые. Какие ясноглазые… Я их на всю жизнь запомнил.
Он успокоился, постепенно привыкая к присутствию чужого человека, видимо, вызывавшего у него возбуждение, тяжелый для него нервный подъем. Он дышал трудно; хозяйка внимательно, но так, чтобы он не заметил, приглядывала за ним и наливала чай.
— Может, чего покрепче? — слабым голосом спросил он. — А то у меня есть, вы не стесняйтесь.
Я вспомнил нашу прошлую встречу, наш разговор о Маяковском и современных живописцах и то, как он провожал меня.
— Чай — это хорошо, — сказал я, не зная, о чем говорить и как говорить. Разговаривать вроде было не о чем. Тогда молодость вела меня за ним и против него, жар познания…