Сейчас Саша нелепо топтался в центре зала и виделся себе чужим и дурацким даже в этой суете приезжающих и уезжающих людей. В желудке тлела тёткина шарлотка, залитая чаем, в голове звенело слово «Цугцванг», услышанное в каком-то подкасте. Как удар алебардой в щит, лязгающе-безнадёжное. Цуг-цванг! Рюкзак Эммы был легким, она явно следовала своей идее «не беречь силы на обратный путь», и он с неудовольствием поправил на плече свой рюкзак. Тот был явно тяжелее, и Саша не вдруг вспомнил, что не выложил зеркалку, пустой металлический термос и два ролевых пистолета-муляжа.
«Да ну и черт с ними, — подумал он, — сделаю пару смешных фоток на натуре. Но хорош бы я был сейчас». Он запоздало представил, как охранники на входе сначала изумленно пялятся в экран этого своего просвечивающего аппарата, а потом ставят его к стенке и обыскивают, вызывая поспешно наряд из ближайшего ЛОВД. «То-то шуму было бы, — продолжал весело думать он, увлекаемый Эммой на платформу, — террорист-ролевик! Да не тащи ты меня…»
Старая электричка пахла как обычно, грязью, чуть-чуть дымом и креозотом. Джеку не хотелось прикасаться здесь ни к чему, но Саша был более покладист. Стараясь не глубоко дышать, он плёлся за Эммой по вагонам, ловя съезжающиеся со скоростью гильотины двери, и постепенно перестал морщиться. Пистолеты давили в спину в рюкзаке.
Тяжёлые, максимально похожие на настоящие. Они и были почти настоящими. Заботливо отлитыми, выточенными, отшкуренными, собранными из частей и смотрящимися в руке неимоверно реалистично. Да, не было затворных рам, была только видимость. Но оучш-ш-ш-ш, как это круто смотрелось!
Эмма, оказывается, отсчитывала сначала пятый вагон, потом седьмую лавку, которая не была занята, потом упала на неё, задрав длинные ноги на скамейку напротив. Никто не возразил. Вагон оказался почти пустой. Громыхал на стыках, потряхивал и раскачивался. В белёсом свете из окон он казался скорлупой, пустотелым раздутым плодом с высохшими семенами, перекатывающимися внутри. Семенами, одним из которых чувствовал себя Джек. Тыквенный Джек, семечко в высохшей тыкве…
Сашин билет, который Эмма сразу вручила ему, оказался счастливым. 717717. Тётка научила определять это ещё когда он был маленьким и ездил с ней в сад. Показывала, как сложить цифры, какие варианты бывают и как вычислить счастливый билет даже тогда, когда цифры все разные. Заметить, так сказать, счастье даже тогда, когда его не видно на первый взгляд. Уловить на границе зрения.
Глядя в окно электрички и чувствуя ухом щекотные волоски Эммы, по-хозяйски устроившейся на его плече, Саша думал о том, что ехать можно бесконечно. В идеале под какой-нибудь хороший трек в ушах, чтобы мелькали эти деревья, перелески, одинокие избушки, словно солдаты на расстрел из строя, шагавшие вперед, как только лес расступался. Бесконечность не плескала болью в зрачки, притягивала взгляд, словно холодила его… Он всегда замирал, когда сталкивался с волнующим простором. В этих слоистых туманах, бахроме кустов, проколотой телеграфными столбами и в мелькающих осколками неба озерах Саше чудилось время, запертое на огромной виниловой пластинке. И он всегда радовался, что можно иногда эту пластинку достать из-за шкафа, вытянуть из дырявого чехла, держа аккуратно четырьмя пальцами за края, поставить на диск и опустить иглу, готовясь услышать сначала шорох, а потом…
Что было не так с миром? Саша не знал. Не то чтобы чувствовал себя чужим, скорее — нежеланным. И это было не странно, тётка однажды проговорилась, что родители сдали его когда-то в интернат, но ведь забрали потом и по-своему любили. Правда, не так, как он хотел, но он не винил их. Родители оказались такие же как все. Мир вообще кололся и отталкивал, и стоило большого труда к нему притереться. Помогала, как ни странно, тётка. Он долго размышлял — что его к ней тянуло? А потом не вдруг понял, что выходил от неё словно примирившись со всеми иголками и шероховатостями мира. Наждачка слов, взглядов однокурсников, родителей словно не действовала какое-то время. Потом кожа снова начинала словно болеть, и его брезгливый и казавшийся Эмме высокомерным взгляд был как раз из-за этой неявной, тянущей, саднящей боли. Проклятый мир, с которым опять нужно было мириться, выстраивать натужные связи, снова наращивать новую толстую оранжевую кожу. Почему «оранжевую»? Боль всегда была красного цвета, удовольствие золотого, тётка была подсвечена зелёным. Эмма была тёпло-персикового цвета с золотистыми крапинками. Мир в основном был серым, иногда чёрным или синим. И только кожу, толстую защитную кожу он представлял оранжевой, плотной, способной выдержать прямое попадание фугасного снаряда.