Пантелей попадал в деловой коридорный уют и от сознания того, что он, биологически обычный Пантелей, вот так, без особого труда попал в святая святых, проникался неким благостным колыханьем сопричастности и душевного комфорта. Не без труда он напоминал себе о ложности этого чувства, о том, что этот термометр, этот офицер, этот медлительный лифт, эти зеркала и мягкие дорожки, все эти предметы солидности, прочности, делового уюта отнюдь не защищают его, Пантелея, но лишь пропускают его к себе для очередной процедуры.
Он одевался на эти процедуры вполне благопристойно, но оставлял все-таки в своем туалете хотя бы одну дерзкую деталь – то оксфордский галстук, то башмаки из синтетического моржа, то затемненные очки, а бывало, даже прикалывал (к подкладке пиджака!) калифорнийский значок с надписью: «Ай фак сенсоршип».
Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о своей духовной свободе, Пантелей заходил в тамошний буфет «для всех» и брал сосиску. Взяв, еще раз подчеркивал кое-какую свою независимость таланта, с которым, как известно, нужно обращаться осторожно, почти как с сырым яйцом, ухмылялся и задавал буфетчице фантастически бессмысленный вопрос:
– Сосиски сегодня свежие?
Затем под изумленно-настороженным взглядом буфетчицы он начинал сосиску есть. Ел ее всегда с интеллектуальным презрением, но с физиологическим восторгом: местные сосиски отличались от городских, как виноград, к примеру, от бузины.
– Надеюсь, не отравился, – хмуро шутил он с буфетчицей и медлительной важной походкой задавал стрекача в приемную Главного Жреца, где снова испытывал чувство мнимой безопасности вперемешку с липким волнением.
И вот начиналась процедура.
Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепианной табуретке. На Пантелея – ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Все надо перестроить, все, все… и перестроим с помощью теории все к ебеной маме…
– А-а-а-а, товарищ Пантелей, ува-уа, простите, почти не спал, беспрерывные совещания по вопросу юбилея Ленина… – тут ГЖ делает паузу, упирается Пантелею в глаза улыбающимся похабным взглядом и повторяет: – К юби-лею Ленина… – Лицо его тяжелеет, и взгляд превращается в стальной прищур, – Ленина Владимира Ильича, – говорит он, с непонятным, но грозным смыслом давя на имя-отчество юбиляра, словно есть еще какой-нибудь Ленин – Юрий Васильевич или еще как.
Пантелей поеживается и садится на жесткий стул по правую руку ГЖ.
– Ну-с, товарищ Пантелей, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? – ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки.
– Спасибо, не откажусь, – сдержанно покашливает в кулачок гость.
– Отлично! – Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру! Уловил ревизионистскую антиприязнь к партийному напитку!
Появляется круто заваренный чай с протокольными ломтиками лимона и блюдо с сушками: чего, мол, лучше – сиди, грызи! Жрец хлебосольно делает Пантелею ручкой.
Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь – «Казбек»! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко, боевые будни 37-го… ах, времечко, все в колечках от заветной трубочки! Сам Жрец из ящичка втихаря пользуется «Кентом».
Ну вот-с, нувотс, так-с, такс, все устроилось, чуткость гостя усыплена, и с каждым глотком он углубляется в лабиринт ловушек.
Теперь – неожиданный удар.
– Значит, что же получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, – Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, -…мальчиков?
Готово! Сомнительный художник нанизан, как бабочка, на иглу пролетарского взгляда! Однако… однако, гляди-ка, еще сопротивляется…
– Насчет девочек и мальчиков – клевета, – глухо говорит Пантелей, – а с женщинами бывает.
– Шелушишь, значит, бабенок! – радостно восклицает Жрец. – Поебываешь? Знаем, знаем. – Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это (снимки сексотов?) от Пантелея и вдруг
поднимает от бумаг тяжелый, гранитный неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь. – А это что такое у вас?
На кисти Пантелея еще со времен Толи фон Штейнбока осталась отметина магаданского «Крыма», голубенький якоречек, обвитый царственным вензелем «Л.Г.».
– Да это так, знаете ли… грехи юности, – мямлит Пантелей, суммируя с безнадежностью – «ревизионист, битник, педераст, уголовник…».
Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли. Жрец таинственно подмигивает, развязывает галстучек, расстегивает рубашечку и вдруг, по-блатному скособочившись, показывает Пантелею свою грудь, на которой сквозь серебристый пушок отчетливо проступает могучий чернильный орел, несущий в когтях женское тело.