Ей хотелось не отвлекаться на мелочи, обстоятельно изложить все по порядку. Но иногда она не столько рассказывала, столько растворялась во времени, ныряла в какой-нибудь обрывок недавнего прошлого, привлекший ее внимание. Они сидели, как истуканы, глядя на нее. В последнее время на ней многие задерживают взгляд. Видимо, за ней нужен глаз да глаз. Здесь на нее полагаются: ее дело — внести ясность. Ждут слов с ее стороны баррикады, из мира, где прочное не распадается.
Она рассказала им о своем сыне. Когда он рядом, когда его можно видеть или потрогать, когда он погружен в себя или чем-то занят, страх отступает. Все остальное время она не может думать о нем без страха. Существует бестелесный Джастин, ребенок, которого она навоображала.
Забытые вещи, сказала она, или зловещий вид бумажного пакета с завтраком, или ощущения в метро в час пик: закрытые наглухо коробки под землей.
Она не могла смотреть на него спящего. Он оборачивался мальчиком из будущего, из времени, которое мысом уходит вдаль. Много ли знают дети? Дети знают самих себя, сказала она, и нам их знание недоступно, а они объяснить не умеют. В торопливом потоке обыденных часов и дней попадаются застывшие моменты-льдинки. Видя спящего сына, она не может никуда деться от мысли: «Что еще стрясется?» Все дело в его неподвижности — как у фигур в онемевшей дали, застывших в окнах.
Пожалуйста, сообщайте о подозрительном поведении или забытых вещах. Такая формулировка, верно?
Она чуть не рассказала им о портфеле, о факте его появления и исчезновения, не спросила, что это могло значить, если вообще что-то значило.
Хотела рассказать, но не рассказала. Все рассказать им, все поведать. Лианна нуждалась в том, чтобы они ее слушали.
Когда-то Кейту хотелось взять от жизни больше, чем можно успеть физически, больше, чем на то хватит сил в земном мире. Теперь расхотелось — вообще пропали желания, которые имеют реальное выражение, материальную форму. Ведь по-настоящему он никогда не знал, чего хочет.
Теперь он подозревал, что рожден для старости, что ему предначертано быть одиноким стариком, довольным своей одинокой старостью, а остальное: все сердитые взгляды и отповеди, свидетелями которых были эти стены, — призвано просто привести его к этой цели.
Так в нем проклюнулся его отец — сидящий в собственном доме на западе Пенсильвании, читающий утреннюю газету, совершающий послеобеденную прогулку — человек, вросший в сладостную рутину, вдовец, смакующий вечернюю трапезу, мыслящий ясно, живущий своей жизнью, никем не притворяясь.
У партий в хай-лоу был особый подтекст. Фишки всегда раздавал Терри Чен — поровну обоим победителям, за лучшую и худшую комбинацию карт. Несколько секунд — и готово, Чен уложил фишки разных цветов и достоинства двумя столбиками. Если фишек в банке много — несколькими столбиками, в два ряда. Высоких столбиков Чен не любил — могут рассыпаться. И одинаковых с виду — тоже. Свою задачу понимал так — составить два набора фишек, равных в денежном эквиваленте, но только, боже упаси, без симметричных цветовых сочетаний. Клал шесть синих фишек на четыре золотые, три красные и пять белых, а потом мгновенно, как защелкивается капкан — пальцы летали, руки невероятно изгибались, — подбирал шестнадцать белых, четыре синих, две золотых и тринадцать красных, дающие в сумме столько же; и, воздвигнув столбики, скрещивал руки на груди и вперял взгляд в неведомую даль, а два победителя забирали свои фишки с безмолвной почтительностью на грани благоговения.
Никто не сомневался в его мастерстве, координирующем руки, глаз и разум. Никто не пытался подсчитывать вместе с Терри Ченом, даже в угрюмой пучине ночи никого не посещало подозрение, что при подсчете выигрышей в хай-лоу Терри Чен хотя бы раз в жизни может ошибиться.
После самолетов Кейт разговаривал с ним по телефону, два раза, перекинулись несколькими словами, и только. Потом они вообще перестали созваниваться. О других игроках — пропавших без вести или пострадавших — сказать было вроде нечего, а отвлеченные темы, которые они могли бы обсуждать, не испытывая неловкости, как-то не шли на ум. Их общим языком был лишь покер, а с покером теперь покончено.
В классе ее одно время звали Разиней. Позже — Цаплей. Не в насмешку — не факт, что в насмешку; чаще всего к ней так обращались друзья, порой с ее же подачи. Она любила кривляться, пародируя модель на подиуме: острые локти, костлявые коленки да брекеты на зубах. Когда ее тело начало округляться, в город иногда наезжал отец, дочерна загорелый Джек, широко раскидывал руки, увидев ее — существо в очаровательную пору расцвета, обожаемое Джеком до последней клеточки, до последней капли крови. Потом он снова уезжал, но она помнила эти встречи, его осанку и улыбку, как он стоял, чуть согнув ноги в коленях, как выставлял челюсть. Он раскидывал руки, и она робко падала в его тесные объятия. Джек всегда был такой — обхватывал ее и тряс, в глаза заглядывал так глубоко, что иногда казалось: пытается понять, кто она и что их связывает.