Я осыпал поцелуями эту благородную записку и, без сомнения, проделывал еще тысячи глупостей, которых не упомню. Но Тальбот до сих пор не вернулся. Увы! имей он хоть самое смутное представление о моих муках, его сострадательная натура давно бы заставила его вернуться. Но он не возвращался. Я написал ему. Он отвечал. Его задержали важные дела, – но он скоро вернется. Он просил меня потерпеть, умерить мои восторги, читать душеспасительные книги, пить только слабые вина и искать утешения в философии. Дурак! ну, сам не мог приехать, так хоть бы догадался прислать мне рекомендательное письмо. Я написал вторично. Письмо было возвращено мне тем самым слугой, со следующей надписью карандашом (бездельник уехал к своему господину):
«Уехал от С. вчера неизвестно зачем, не сказал, куда или когда вернется, – я решил возвратить вам письмо, узнав ваш почерк и зная, что вы всегда более или менее торопитесь.
Ваш покорный слуга
Нужно ли говорить, что после этого я послал ко всем чертям господина и слугу? Но гнев не помогал, и досада не утешала.
Моим единственным ресурсом оставалась смелость. До сих пор она помогала мне, и я решил дойти до конца. К тому же какое нарушение формальных правил могло показаться неприличным госпоже Лаланд после нашей переписки? Со времени письма я постоянно торчал у ее дома и таким образом убедился, что по вечерам она прогуливается в сопровождении ливрейного лакея-негра в общественном садике, примыкавшем к дому. Здесь, в тени роскошных кустарников, в полумраке тихого летнего вечера, выждав удобную минуту, я подошел к ней.
Чтоб обмануть слугу, я принял уверенный вид старого, давнишнего знакомого. С чисто парижским присутствием духа она сразу поняла, в чем дело, и протянула мне обворожительнейшую ручку. Лакей тотчас стушевался, и мы долго беседовали, дав волю чувствам, переполнявшим наши сердца.
Так как госпожа Лаланд говорила по-английски еще хуже, чем писала, то нам, естественно, пришлось объясняться по-французски. На этом нежном языке, точно созданном для страсти, излил я бурный восторг своего сердца и со всем красноречием, на которое только был способен, умолял ее обвенчаться со мной немедленно.
Она смеялась над моим нетерпением. Она ссылалась на правила приличия – вечное пугало, которое так часто заставляет людей медлить перед блаженством, пока блаженство не ускользнет навеки. Я поступил неблагоразумно, говорила она, дав понять моим друзьям, что желаю познакомиться с нею, и тем самым показав, что мы еще не знакомы, – и разъяснив, когда мы впервые встретились. Тут она напомнила, покраснев, как это недавно случилось. Обвенчаться немедленно было бы неудобно, было бы неприлично, было бы оuitrå[115]
. Все это она высказала с восхитительной naivete[116], которая и очаровала меня, и смутила, и убедила. Она обвиняла меня, смеясь, в дерзости, в неблагоразумии. Она напомнила мне, что я даже не знаю, кто она такая, какие у нее планы, связи, положение в обществе. Она, вздыхая, умоляла меня подумать о моем предложении и называла мою любовь безумием, блуждающим огоньком, минутной фантазией, эфемерным порождением воображения, а не сердца. Все это говорила она в то время, как тени сумерек сгущались и сгущались вокруг нас, – и в заключение одним легким пожатием своей божественной ручки разрушила в одно мгновение, – сладкое мгновение! – все здание своих доводов.Я отвечал, как умел, как может отвечать только истинный влюбленный. Я говорил о моей преданности, о моей страсти, о ее дивной красоте и о моем восторженном обожании. В заключение я распространился с энергией, придававшей убедительность моим словам, об опасности ставить преграды естественному течению любви – течению, которое никогда не бывает ровным.
Последний аргумент, по-видимому, смягчил ее непреклонность. Она поколебалась, но сказала, что есть еще одно препятствие, которого я, вероятно, не принял в расчет. Это был деликатный пункт – в особенности для женщины; заговорив о нем, она должна была пожертвовать своими чувствами; но для меня никакая жертва не казалась ей слишком тяжелой. Она имела в виду
Душевное благородство – возвышенная чистота, сказывавшиеся в этих словах, – восхитили, очаровали меня, закрепили навеки мои цепи. Я с трудом сдерживал порывы невыразимого восторга.