Я вела наблюдения. Двери камер всегда были заперты. На единственный за день совместный прием пищи меня сопровождала сиделка. Мы спускались в холл, который соединялся с большой общей комнатой. Выход охранялся. Сиделки работали по отдельности, но никогда не покидали лечебницу в одиночку – только парами. Так что о том, чтобы напасть на сиделку и забрать себе ее форму, не стоило и думать.
У меня не было оружия. И ни единого шанса его достать. Даже если я разработаю план побега, что я буду делать, оказавшись на воле? Вернуться в поместье Франкенштейнов или на озеро Комо я не могла. Произойдет то, чего я всегда боялась: я стану отверженной нищей без крошки хлеба. Стены моей тюрьмы выходили далеко за пределы этой лечебницы.
Дни походили один на другой: бесконечное отупление и мучения, которые учиняли непреклонные женщины под снисходительным надзором равнодушных мужчин. Те, кто в момент заточения был в здравом уме, ломались, не выдерживая ужасов этого ада.
Я сосредоточилась на том, чтобы избегать опиума, хотя мечтала о забытье, которое он дарил. Окруженная узницами с пустыми глазами и затуманенным разумом, я испытывала одновременно отвращение и зависть. Неужели это и был способ продержаться? Способ выжить? Так я жила всю свою жизнь: добровольно игнорируя и стирая правду вокруг себя.
Итак, я держалась от опиума подальше; сиделки не возражали, потому что я была безропотна. Но, не имея цели, к которой можно стремиться, я чувствовала, как тают решимость и сила, которыми я когда-то обладала. Скоро я, вне всяких сомнений, позволю опиуму забрать время, оставшееся до того момента, когда Виктор будет готов меня увезти.
Я начала разговаривать с сиделками, хотя они были грубы, неприветливы и никогда мне не отвечали. Но мне нужно было чем-то занять себя, а за ужином нам, узницам, не разрешалось много беседовать. Мне хотелось освободить свой разум. Сорвать притворство и фальшь, в которые я куталась, и остаться голой, непричесанной, самой собой.
Чаще всего я говорила о Жюстине. О своей вине. О ее доброте. Я кружила вокруг правды, подбираясь к ране, которая была еще слишком свежа. Когда я наконец произнесу правду, я сдамся. Я начну принимать опиум. И буду искать забвения каждую минуту.
На сорок пятое утро моего заключения я лежала на койке, уставившись в потолок и пытаясь разглядеть в трещинах на штукатурке очертания предметов. В комнату вошла сиделка с подносом еды. Завтрак и обед полагалось есть в одиночестве, чтобы не утомлять наши хрупкие нервы общением.
Я покосилась на нее, избегая смотреть в глаза. Прямой взгляд сиделки расценивали как угрозу; это был верный способ на пару дней оказаться привязанной к кровати. На запястьях и щиколотках у меня начали образовываться мозоли. Кроме того, у меня только что закончилось ежемесячное кровотечение, во время которого мне не разрешалось ходить, чтобы не
Но благодаря этому вороватому взгляду я успела разглядеть в ее живых темных глазах под накрахмаленным белым чепчиком нечто, напомнившее мне о ком-то, кого я прежде знала. Возможно, я просто страстно мечтала о подруге. Даже такой.
Я не заслуживала друзей. Я была готова рассказать правду. Я закрыла глаза и наконец позволила воспоминанию развернуться полностью.
– Могу я рассказать вам одну историю? Жюстина ее любила. Но на этот раз я расскажу, как все было на самом деле. Я всегда лгала Жюстине. Я хотела сделать мир красивее для нее. Мир уродлив. А без нее стал еще уродливее. Так вот. Слушайте. Мне нужен был Виктор. Мне нужно было, чтобы он меня полюбил. Так что я залезла на дерево и спустилась с гнездом, полным небесно-голубых яиц. Он взял первое яйцо и посмотрел сквозь него на солнце: «Смотри. Видно птенца». Он был прав. Скорлупа была прозрачной, и сквозь нее виднелись очертания свернувшегося в комочек птенца. «Мы как будто заглядываем в будущее», – сказала я. Но я ошиблась. Будущее открылось нам через несколько секунд.
Он опустил яйцо и вскрыл его с помощью ножа. Я испуганно вскрикнула, но он не обратил на меня внимания. Он отломил край скорлупы и поморщился, когда жидкость попала ему на пальцы. Он не любил пачкать руки. Копаться в телах, наверное, было неприятно. Должно быть, поэтому он задушил малыша Уильяма. Чтобы обойтись без крови.
Виктор вытащил из яйца птенца. Он прерывисто вздохнул, и я поняла вдруг, что он напуган. Он поднял на меня глаза – и я, не желая терять этот шанс на новую жизнь, кивнула, чтобы его подбодрить. «Я чувствую его сердце»,– сказал он. Птенец дернулся и задрожал, а потом застыл. Виктор вгляделся в него, потянул его за крошечные коготки, за крылья, которые никогда не расправятся. «Как яйцо поддерживало в нем жизнь? И куда, интересно, то, что делало его живым, пропало, когда сердце остановилось? Только что он был жив, а теперь это просто… предмет».