Только к вечеру, когда прихожу в эскадрилью, что-то подкатывается к горлу. А еще через день я, Кудрявцев и Шурка Бочков сидим в поезде без погон и звездочек на пилотках. С нами Со, Валька Титов и Мансуров с Мучником. Двое тюремных с нами, чтобы довезти до Водохранилища. Поезд втягивается в холмы, они сдвигаются, растут, все уже становится полоска черного звездного неба над головой, и я еду той же дорогой, что неделю назад, только в обратную сторону…
Желто полыхнув у самой земли, гаснет ракета. Это у них последняя, судя по времени. Полная тишина стоит в мире, даже дождь не шуршит больше в штабелях старого торфа. В этот предутренний час мы всегда уползаем к себе, оставляя только секреты. Но сегодня все мы здесь. Капитан и оба лейтенанта лежат где-то за нами. Часа полтора назад Даньковец, Никитин и еще восемь человек уползли через проход в минном поле, куда ходили мы за «языком». Даньковец потом вернулся и лежит теперь недалеко от меня.
Немцы опять беспокоились всю ночь, светили ракетами и били из пулеметов, не показывая головы. Два раза садили они в глубину болота мины откуда-то с горы. Все было, как в обычную «белую ночь», только мы на этот раз не стреляем… Сейчас они вовсе успокоились, и черный предутренний туман стоит над их окопами. За ним темнеет косогор, где у них доты. Там тоже тихо.
Мы лежим уже второй час совсем спокойно, ждем утра. От водки или от горячей мясной каши мне даже жарко. Шинель я, как и другие, держу накинутой на спину. Шмайссер бросил и привычно чувствую карабин — боком и локтем. За поясом — сзади, у поясницы, у меня гранаты. Их длинные деревянные ручки и впрямь удобны для такого дела. Еще нож у меня в сапоге, тоже немецкий. Время идет так, как нужно: ждать я научился.
Рассвет не наступает, но небо делается выше. У немцев, наверно, спят. И нигде, ни вправо, ни влево от нас не слышно какого-нибудь дальнего грома. Воздух густеет, становится совсем черным. И тут что-то непонятное толкает меня в плечи. Ни шороха, ни звука не доносится ниоткуда, но я знаю, что все сейчас это почувствовали. Тело мое напрягается. Проходит еще минута, и грубый, хриплый голос, хорошо знакомый мне, безмятежно запевает:
Это песня с Молдаванки, и Даньковец поет ее, неспешно выговаривая слова, как где-то за хорошим столом, выставленным под акацию на узкий, мощенный булыжником двор. Ее пели всегда без женщин, пьяно перемигиваясь, грузчики в порту, матросы с дубков, старые уже биндюжники с воловьими глазами. Пели с лихой какой-то, добродушной ухмылкой. Тут, ночью, на этом болоте, блатная песня действует неожиданно. Чувствую, как внутри у меня отпускает что-то, тянувшее мне душу. Все на свете делается проще, яснее, и жизнь моя не имеет большой ценности. Радостная, злая кровь медленно приливает к голове.
— В восемь часов вечера был совершен налет, — поет Даньковец, и мы начинаем в сто двадцать голосов: — Гу-га, гу-га, гу-га…
Немцы молчат. Только одинокая очередь срывается у них и тут же кончается. Взволнованные голоса доносятся до нас, то ли команды, то ли еще что-то.
Шум у немцев увеличивается — он слышится теперь здесь, на болоте, и где-то дальше у косогора. А мы, приподнявшись на локтях, в полный голос говорим в их сторону: гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.
Чиркает одна, вторая ракеты, но падают как-то беспорядочно, в стороне от нас. И мертвый огонь только мешает увидеть что-то в серой мгле рассвета.
Все не стреляют немцы, и мы знаем, что руки у них дрожат.
Теперь и там, в глубине немецких позиций, слышится медленное, неотвратимое:
Кажется, узнаю голос Никитина. И за потонувшим орудием отзываются хриплые голоса, как будто болото выдыхает их. Видно уже, как приподнимаются, перебегают немцы от этих голосов в одну, потом в другую сторону. Слышны одиночные выстрелы. А мы все лежим.
Теперь мы встаем, все сразу, сбрасываем шинели с плеч. Впереди Даньковец, а мы за ним, плотной массой, стараясь не наступать в сторону. Иванов идет сразу за мной, несет на плече пулемет. Торф мягко поддается под сапогами. Мы не бежим даже, мы идем, и уже без песни, в такт шагу, кричим: «Гу-га, гу-га, гу-га, гу-га!»
Гремят где-то рядом взрывы. Это наши сунулись в мины. И тут немцы начинают стрелять, только непонятно куда. Мы уже здесь, среди них, и вижу, как целая толпа их, человек десять, бежит куда-то мимо нас, перескакивая свои окопы. Иванов втыкает сошки своего пулемета в торфяной бугор, ложится и начинает бить в упор. Немцы остановились, словно наткнулись на стену. Я почему-то не ложусь и стреляю с руки.