Впрочем, это не система. Сразу же все мелкое, наносное заслоняет огромная фигура поэта Середины Века. Он и физически огромен — с красивым мужественным лицом, на котором клочковато топорщатся седые брови. Ему не нужно суетиться, подыгрывать кому-то, искать популярности, он сам по себе. Рано и нелепо погибший впоследствии Юра Рябинин — наш ашхабадец — читает стихи, и девичьи чистые, голубые глаза его делаются еще больше, если это только возможно. А потом мы долго сидим, сухой и горячий ночной воздух сметает влагу с наших лиц. Сидим до утра, и чувство высокой сопричастности литературе не покидает нас, когда Черные Пески вдруг краснеют, вмиг раскаляются добела одной стороной барханов, в то время как другая сторона делается еще черней… Я и не знал, когда писал повесть, что рождается новый штамп.
Много разных талантливых и хороших людей бывало у нас. Пора бы и попривыкнуть. Да и в застенчивости меня не обвинишь. Газетная жизнь чему-нибудь да научит. И все же с какой-то даже завистью смотрю на юного литератора, каковым тот сам себя объявил с четвертого класса. Независимой походкой, эдак свободно помахивая руками, подходит он к старому известному писателю, которого изучал в школе, и, снисходительно-умудренно поглядывая на толпу, заводит легкий литературный разговор. Мне такое не давалось даже к утру, за одним столом…
Думаю обо всем этом, сидя у памятника. Никуда не ухожу с этой площади, хоть ждать еще два часа… День в день, ровно через шесть месяцев я позвонил в журнал, и мне сказали, что Лавренев уже оправился от болезни. На обложке журнала за это время сменилась фамилия редактора.
Рядом со мной на скамейке сидят уже другие люди. Они тоже, как бы не видя памятника, заняты своими делами: читают, разговаривают, смотрят куда-то. Дети бегают с мячом. Я знаю, что тут так все и должно быть.
— Хорошо, что вы пришли пораньше. Все уже здесь… Борис Германович, к вам автор из Туркмении!
Зинаида Николаевна говорит это занятому человеку в темном костюме, который проходит в одну из малых дверей с корректурой в руках. Он мельком, но внимательно смотрит на меня, приглашает к себе. Отгороженная от зала комнатка напоминает пенал.
— Кое-что там придется сделать. Пойдемте к Евгению Николаевичу…
Борис Германович Закс, ответственный секретарь, ведет меня в другую комнату за перегородкой, как раз угловую в доме. За столом в облаке дыма сидит пожилой, с пепельными волосами и в серой рабочей куртке человек, и близорукие глаза его как бы с трудом пытаются разглядеть нечто в мире. Может быть, от папиросного дыма он показался мне таким, но мне вдруг становится почему-то легче, проще. У человека добрые глаза. Не от близорукости добрые, как кажется порой, а именно сразу и бесповоротно видно, что это главное качество его души. Плавающим движением руки нащупывает он очки на столе:
— Конечно… Я тоже рекомендовал, и Кондратович. Сейчас мы позвоним Борису Андреевичу, в Переделкино.
Он выходит, и пепел, кажется, сыплется с его куртки. Сидевший с ним в комнате писатель продолжает курить, и дыму все прибавляется. Евгений Николаевич Герасимов, заведующий отделом прозы, возвращается:
— Завтра ровно в двенадцать будет Лавренев! — сообщает он мне радостно.
А может быть, это только кажется — такое доброе отношение здесь ко мне? Сижу еще некоторое время в приемной, разговариваю с Зинаидой Николаевной. Все поглядываю на ту, крайнюю дверь через комнату. Она, как и утром, открыта: край стола, стулья, портреты. Слышен голос Софьи Ханаановны: «Нет, сегодня он не будет!»
Иду в Третьяковку, хожу там до вечера…
Сразу узнаю его по фотографиям: тонко-русское, интеллигентное, лавреневское лицо. Пожалуй, так можно называть другие похожие лица. И быстрая, какая-то легкая стройная походка. Лишь чуть заметная согбенность выдает возраст. Он шумно здоровается с Зинаидой Николаевной, поворачивается к кому-то, кто заходит следом, и громко говорит:
— Ну как, читали?.. Каков сюжет!
Они уходят в одну из дверей за перегородкой, и оттуда слышатся возбужденные голоса. По репликам догадываюсь, что речь идет о только что вышедшем романе некоего писателя, романе, с унтерской злобой малоталантливого мещанина доказывающем, что все исходящее от интеллигенции пропахло гнилью, лишено здоровых корней и чувств, и только он, мещанин-недоучка, является носителем всего светлого в нашем обществе. Все остальное полезно бы и необходимо топором…
Среди других голосов выделяется голос Лавренева:
— Как это у поэта?.. Рукою грязной подлеца давить на заветную кнопочку звонка!
Он выходит, идет к Софье Ханаановне, что-то громко там говорит. Потом проходит еще куда-то, возвращается. И вдруг стремительно подходит ко мне:
— Здравствуйте, рад с вами познакомиться.
Через минуту сидим уже с ним в незанятой комнате за перегородкой, он весело и внимательно смотрит на меня:
— Ну, вот она, рукопись… Собственно, особых замечаний у меня нет. — Он переворачивает несколько страниц. — Это вот только ни к чему!