Читаем Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты. полностью

Что-то холодеет во мне. Первые пять страниц повести перечеркнуты карандашом наискось — одной линией. Как раз те, «от Александра Македонского».

— Не надо их, — Лавренев как бы сметает что-то сухой узкой рукой, и я вдруг понимаю, что, действительно, не надо. — Это другой сюжет… Ну, а дальше в некоторых местах там сами посмотрите, где я подчеркнул.

Он вдруг словно бы испугался чего-то в моем лице, даже махнул рукой.

— Нет, не очень меня слушайте, сами смотрите. Если подчеркнул я, значит, споткнулся на чем-то. Видите, сверху начал писать какую-то свою фразу. Но это не обязательно для вас. Только проверьте себя. Если не найдете ничего, пусть так и останется.

Он закрывает рукопись.

— У меня машина внизу. Проводите меня?

Выходим на улицу. Кажется, «Победа» его стоит у тротуара возле «Известий». Он мельком смотрит туда, и мы переходим мостовую, идем к памятнику.

Два часа гуляем тут, сидим на скамейке, снова гуляем по скверу. Он расспрашивает меня — как-то осторожно, словно боится потревожить что-то свое — о Средней Азии. Будто давние тени пробегают по его лицу, и я начинаю понимать, почему он рекомендовал мою повесть. Эго молодость его — Туркестан, «Сорок первый»…

Постепенно осваиваюсь, рассказываю. Получаются все какие-то отрывочные эпизоды. Наверно, это и нужно ему. Он смотрит куда-то поверх деревьев и слушает, слушает. Второй раз принимает уже маленькую белую таблетку. И все не идет к машине.

— Борис Андреевич, вы позволите сфотографироваться с вами?

Говорю это после некоторой внутренней борьбы и чувствую, что краснею. Кажется, ни к кому еще не обращался с такой просьбой.

Он оживляется:

— Конечно, это будет хорошо!

По другую сторону от сквера, рядом с редакцией «Москоу ньюс», разговорчивый фотограф усаживает нас поудобней. Он никак не может определить для себя некую внутреннюю связь. Отходит, смотрит на нас с одной стороны, с другой.

— Это ваш папа? — спрашивает он у меня между прочим. Так и есть: это мой земляк по рождению — с того угла Черного моря, который ни с чем не спутаешь.

— Нет… так, знакомые, — говорю я.

Лавренев улыбается, ему весело. Мы принимаем серьезный вид, фотограф в последний раз поправляет мою руку, щелкает. Чем-то он явно не удовлетворен.

— Вы сделайте так, чтобы виделась радость на лице. Очень красиво вы оба смеялись, когда пришли ко мне.

Делаем веселые лица. Фотограф еще раз щелкает.

Борис Андреевич Лавренев идет к своей машине. Это, кажется, последняя фотография в его жизни. Никто еще не знает об этом.


Вот!.. Про себя произношу слова досады. Руки мои дрожат, и никак не могу отлепить листы от пола.

И надо же было этому именно тут случиться. Резко открыл дверь, папка, которую таскаю с собой, зацепилась за ручку. Веером посыпались страницы повести, разлетелись по полу. Не успел даже поздороваться с Зинаидой Николаевной.

Слышу чье-то дыхание возле уха. Кто-то присел рядом, помогает собирать листы с пола. Очевидно, шел следом за мной. Не глядя беру у него из рук листы, замечаю только натянутые на коленях брюки и широкие носки ботинок. Он передает мне последние страницы, и теперь только вижу его лицо. Чем-то знакомо оно мне.

Мы встаем вместе, и он идет туда, где стучит на машинке Софья Ханаановна. У двери задерживается, говорит о чем-то с Зинаидой Николаевной. Она как-то странно смотрит на меня.

Я все еще стою на пороге. И вдруг понимаю, кто это. Широкий, продолжающий мощную линию как бы всей натуры, твардовский лоб, расходящимся клином волосы. И еще какая-то очевидная мягкость в этом грозном лице: она где-то у глаз, в строптивой складке губ, в тайной задорной усмешке. Это не противоречие, а какая-то особая, редкая форма характера. Все это воспринимается при одном взгляде.

— Здравствуйте! — говорю я наконец.

— Здравствуйте!

Он отвечает очень серьезно, и только в глубине глаз пробегает некая искорка.

Твардовский проходит в свой кабинет, но дверь остается открытой. Все тот же край стола виден отсюда, стулья, портреты…

Весь вчерашний день просидел я над повестью. Вступление, как определил Лавренев, выбросил. И еще были подчеркнуты там пять или шесть предложений. Они переделывались сверху карандашом по-своему. В двух случаях я согласился, но переписал все же своими словами. В остальных оставил как было. Долго мучился, но ничего больше не придумал.

Евгений Николаевич Герасимов посмотрел на собранные только что с пола листы, составил их в ровную стопку, подумал и сказал, чтобы я зашел через день — два. Уходя, я снова посмотрел через открытую дверь в дальнюю комнату. Там было оживленно, слышались голоса, входила и выходила с какими-то поручениями Софья Ханаановна, звонил непрерывно телефон. И в приемной прибавилось людей: человек десять сидели за столиком посредине и у стены. Мне вдруг представилось, какой глупый был у меня вид, когда собирал тут с пола свои страницы. Хоть что-то нужно было сказать. Ведь он помогал мне, редактор. Некий смех таился в его глазах…


Перейти на страницу:

Похожие книги