Иду обратно пешком и стараюсь привести в порядок свои впечатления. Нет, это не просто редакторский азарт, который тоже необходим литературе. Тут еще какой-то особенный задор, который роднит этих людей. Позиция у каждого искренняя. Как это нужно, чтобы не все было одинаково. Ведь одинаковость — это пресечение жизни, историческая смерть. В литературе это виднее всего. Не разные поэты, значит, и не хорошие.
Впрочем, так я думал много позже, вспоминая этот разговор.
Твардовский слушает меня. Кой-чего ему не рассказываю. Он чуть усмехается, сам знает.
— Что же, Федор Иванович все правильно вам говорил.
Теперь он серьезен. Никакой лукавинки в его лице, в глазах.
Как назвать это: каким-то особым везением, что именно так сложилась моя литературная судьба? Твердо убежден лишь в том, что не бывает в литературе других путей, кроме прямого.
Посещение мастера
Писатель Валентин Афанасьевич Новиков, кристальной души человек, уже несколько лет начинал разговор в редакции о старом художнике, точнее скульпторе, которому скоро исполнится сто лет, и он продолжает работать здесь, у нас, в Алма-Ате. В Лувре как будто есть его работы, и в Третьяковке, в Пушкинском доме. У Новикова такая манера: скажет несколько слов, помолчит ненавязчиво, а потом, через две недели или через месяц вдруг снова вернется к разговору. Человек он серьезный, и даром говорить не будет.
Я отношусь к тому поколению, чья юность была на-живо отрезана от музыки, театра, лунных вздохов, чистой постели и многого-многого еще. В том числе от живописи и ваяния.
Нет, музыку люблю. К тому же, как-никак, высшее гуманитарное образование. Могу даже совершенно правильно насвистеть «Сердце красавицы», а так все больше те песни: строевые, победные. Посещаю Третьяковку или Эрмитаж, когда приезжаю из Алма-Аты. Мимо одних картин прохожу: они для меня вроде обоев. Перед другими стою, думаю. А вот почему, не смогу сказать. Когда приближается организованная группа, и молодая серьезная дама хорошо поставленным голосом начинает объяснять частности, спешу уйти в сторону.
Так или иначе, все уже в редакции «Простора» слышали о столетнем мастере, большом оригинале, который некогда был раввином, оставил религию и сделался скульптором. Называют известные имена поэтов, художников, наркомов, в той или иной степени имевших отношение к его жизни. Какая-то странная история. Однако мы здесь, в Казахстане, привыкли к невероятному. А Валя Новиков давно дружит с этим стариком и смотрит на нас ожидающе своими честными глазами. В один из дней нас набивается пятеро в машину вместе с редактором Иваном Петровичем Шуховым, и мы едем.
По дороге Новиков рассказывает, что раньше, при появлении в Алма-Ате, старик жил где-то в подвале бывшей гостиницы Дома Советов, со времен войны заселенной работниками искусств. А работал и вовсе в пещере на склонах Алатау. Теперь все образовалось. Кто-то где-то ходатайствовал, и скульптору выделили квартиру — не в городе, а, по его собственной просьбе, на окраине. Оно и видно: давно уже закончились многоэтажные дома, а мы все едем пыльными улочками среди казачьих домиков с наличниками на окнах, деревянными воротами…
Это никак не передать словами. Осенние желтоватые, с наросшей за лето пылью листья карагачей, две старых искривленных яблони; сзади степь с неровным холмистым горизонтом. А из темных дверей маленького камышитового дома является вдруг патриарх или некий бог. Только эти два слова близки к тому, чтобы передать первое впечатление о нем. Он мал ростом и крепок, необыкновенной, сказочной белизны волосы, окаймляющие лицо, ниспадают на какую-то кофту. И сияющие, обнимающие мир глаза. Я потом читал, что они у него темные или даже зеленовато-желтые, но они явно голубые как небо, мудрое прощение всему живущему и радость жизни в них, глаза творца. Да, бог творчества, не мраморный, а вот какой: маленький старик в стоптанных суконных тапочках, с вымазанными глиной руками стоял перед нами. Сразу было видно, что ему сто лет, но крепкие, совсем молодые руки, лицо без видимых морщин и эта особая белизна волос говорили о некоем другом счете во времени.
— Вы приехали смотреть… Мне Валька говорил!
Господи, это даже не акцент. Это совершенно невероятное нагромождение польских, литовских, еврейских, и каких-то еще неизвестных говоров, сцепленных русской стилистикой в некий абстракционистский порядок, и, тем не менее, все понятно.
— Вот моя молодуха!
Маленькая женщина, уже много за шестьдесят, подает нам по очереди ладонью книзу руку:
— Шоня.
— Соня, — поясняет Новиков.
Старик продолжает говорить, с мгновенной зоркостью высвечивая каждого из нас своими сияющими глазами. Нет, не оценку он производит наших моральных и всяких качеств. Это вовсе другой взгляд. Не будь мы атеистами, я бы сказал, что это разговор через нашу голову с создателем всего сущего на земле.
— Ей на тридцать лет младше меня, — в голосе старика петушиная гордость. — Вы молодые, красивые, нельзя надолго с ней оставлять. Я буду начинать ревновать!