Если брошенные кости случайно попадали на ее колени, она даже не вздрагивала. Когда мальчишка вытащил у нее из руки голубоватую от плесени горбушку хлеба, Мэри Сондерс только сжала пальцы и закрыла глаза. Она собиралась умереть в тюрьме, как ее отец.
Но однажды утром она вдруг почувствовала странное шевеление в груди, как будто кто-то потянул за ниточку тугого клубка, в который превратилось ее сердце. В воздухе, словно облако, стоял крепкий запах джина. Мэри открыла глаза и увидела согнувшуюся над ней воровку-карманницу. Осторожно, кончиками пальцев, та вытаскивала из корсета Мэри полинявшую красную ленту.
— Это мое, — хрипло сказала Мэри. Она совсем отвыкла говорить, и ее голос как будто заржавел. Одной рукой Мэри перехватила ленту, а другой вцепилась в мягкое горло старухи. Ее пальцы все глубже впивались в серую дряблую плоть; воровка захрипела, задергалась и попыталась вырваться.
Мэри отпустила старуху и вытерла руку о платье. Потом она намотала ленту на палец, сделав из нее плотное колечко цвета запекшейся крови, и снова сунула ее за корсет. Лента должна была находиться именно там.
Часть первая
ЛОНДОН
Глава 1
Красная лента
Когда Мэри Сондерс увидела ленту первый раз, она была ярко-алой. Это было в Лондоне в 1760 году, и Мэри было тринадцать лет. Широкая атласная полоска была в точности такого же цвета, как маки, что росли на полях Лэмз-Кондуит-Филдс на окраине Холборна, там, где практиковались в стрельбе лучники. Лента была продета в серебряные волосы девицы, которую Мэри всегда искала глазами, когда проходила по Севен-Дайлз.
Мать Мэри — выйдя замуж во второй раз, за угольщика, она стала зваться Сьюзан Дигот — сто раз говорила Мэри, чтобы она не ходила через Севен-Дайлз, когда возвращается домой из благотворительной школы.
Кроме того, она никогда не торопилась оказаться дома. Мэри точно знала, какую картинку она увидит, подходя к подвалу на Черинг-Кросс-Роуд, где семья занимала две комнаты. Если на улице было еще светло, у низкого грязноватого окошка всегда сидела Сьюзан Дигот, окруженная волнами дешевого полотна, словно обломок корабля, тонущий в бурном море. В шершавых пальцах она держала иглу, подрубая, сшивая, простегивая бесконечные лоскуты материи. В корзине вопил новорожденный ребенок. Сидеть и стоять было негде; Мэри либо загораживала свет, либо мешала пройти. В ее обязанности входило менять грязные, дурно пахнущие пеленки младенца; жаловаться при этом не полагалось. В конце концов, это был мальчик, их главное семейное достояние. Уильям Дигот — «этот человек», так Мэри про себя называла своего отчима, — возвращался с работы лишь через несколько часов. Ее другой обязанностью было ходить к насосу на Лонг-Акр. Мэри стояла в очереди до самой ночи и возвращалась домой с двумя ведрами воды, чтобы Уильям Дигот мог смыть с черного лица угольную пыль перед тем, как лечь спать.
Неудивительно, что Мэри предпочитала болтаться по Севен-Дайлз. Семь улиц разбегались в разные стороны от большого столба; на прилавках лавочек были навалены груды разноцветных шелков, в бочках бились живые карпы, над головой кричали чайки, а к сюртуку уличного торговца были приколоты ленты и кружева самых разных цветов. Мэри казалось, что она чувствует их на вкус: желтый, как свежее сливочное масло, черный, как чернила, и голубой… На что же был похож голубой? На небесный огонь? Мальчишки вполовину ниже, чем она, курили длинные трубки и сплевывали на мостовую черную слюну, воробьи дрались за крошки от пирога, и Мэри не слышала собственного дыхания, потому что вокруг стоял оглушительный шум: топот десятков ног, грохот телег, звон церковных колоколов, бряцанье колокольчика почтальона, звяканье тамбуринов, свист дудочек, крики разносчиков и продавцов, предлагавших купить лаванду, кресс-салат, творог с простоквашей и все на свете.