Я представляла себе его возвращение домой после двенадцатичасовой круговерти, звонков, принятых и отданных распоряжений, поездок на объекты, рапортов подчиненных и их корректировок — после насыщенного служебными заботами дня. Я представляла себе его одиночество среди четырех стен, среди дорогих, удобных и нужных вещей, вдруг переставших быть удобными и нужными, потому что их просто перестаешь замечать. Я представила, как он готовит, ест, стирает, смотрит телевизор — заученный автоматизм движений, строгая отрешенность лица, тишина пустого дома, давящая и резкая, почти оглушающая. Я представляла себе все это, и тут он звонил. Я думала о нем, а он думал обо мне, и, наверное, ему было не лучше, чем мне.
Он звонил каждый вечер после десяти. Я бросалась к телефону. Но Петик каким-то неведомым чутьем угадывал, что сейчас раздастся звонок, и первый снимал трубку. Говорил отцу он всегда одно и то же: «Здравствуй, папа. Это я, твой сын Петя. У нас дома все хорошо. Сейчас с тобой будет говорить мама». И протягивал трубку мне, довольный. У Димы был бодрый командирский безапелляционный голос, выработанный за долгие годы руководящей работы. Но его оптимизм, не показной, не искусственный, конечно — зачем ему не быть самим собой со мной, его женой — его оптимизм не мог замаскировать тоски и неуюта, которые пришли в его жизнь и распоряжались там, как хотели.
Мы не говорили друг другу особенных слов. Он рассказывал, как у него прошел день, что он успел сделать, а что перенес на завтра. Он называл фамилии знакомых мне людей, производителей работ и бригадиров, и если они добивались успехов, превозносил эти успехи, а если допускали ошибки, сообщал о сделанном им внушении. Доложив свежие новости, он давал им оценку. Какие великолепные слова он находил, восхищаясь рабочей эстафетой! В умелых руках она превращается в отлаженный, надежный конвейер. Тут я его слегка осаживала какой-нибудь репликой, не обидной, но убавляющей восторженность.
— Постой, постой! — перебивала я. — Коль у тебя все так замечательно, что лучше и быть не может, почему ты не приехал в прошлый выходной? Если по твоему конвейеру можно часы проверять, то почему ты привязан к нему, как мать к грудному младенцу? Ты бесконечно контролируешь подчиненных. Ты уже надоел им не знаю как. Пора бы научиться и доверять им!
Он спотыкался, как о препятствие, а затем вновь набирал скорость.
— Да, понимаешь, я ввел скользящий график, это рекомендуется в предпусковой период. Теперь в котловане нет ни суббот, ни выходных. Одни трудовые будни!
— Но у твоих людей есть выходные?
— А как же! Профсоюз пока еще на их стороне.
— Почему же у тебя нет хотя бы одного выходного? С каких это пор ты уже не человек, а механизм стальной, которому не положено ни часу простоя? Что это за дискриминация по отношению к себе?
Он оправдывался, говорил, что обязан во все вникать, владеть ситуацией, что его тошнит от руководителей, не знающих конкретной обстановки на вверенных им предприятиях и что он более всего боится чего-нибудь не знать, позволить событиям уйти в неконтролируемое русло.
— Ну, это тебе никогда не грозит! А себя, меня и детей ты наказал. Своим чрезмерным рвением к работе, которое иногда следует и укрощать — для пользы дела. Для того, чтобы твой Анатолий Долгов, отличный, между прочим, начальник передвижной мехколонны, мог действовать не из-за твоей широкой спины, а по своему разумению.
— Да пожалуйста! Да сколько угодно!
— Ты не мне адресуй эти свои любезные «пожалуйста» и «сколько угодно», а Толяше и другим своим подчиненным. Им бывает сложно проявить самостоятельность и инициативу именно потому, что, к месту или не месту, а их спешишь проявить ты. Ты подменяешь их. Смотри, очень скоро это начнет вредить делу.
— Да командир я или не командир?
— Ты баба в юбке.
— Это ты баба в юбке! — засмеялся он.
— В брюках, если иметь в виду данный момент. В твое отсутствие я лицо среднего рода, я уже смирилась с этим.
Мы получали удовольствие и от пререканий, от легких уколов и тычков. Он выкладывал мне все-все, а потом я говорила ему о лаборатории и о доме.
— Как сухо ты рассказываешь, — упрекал он, — голые факты, никаких эмоций. Да преломляется ли все это в твоей душе?
— Я хочу, чтобы ты жил не моими эмоциями, а своими.
Вникнуть в дела лаборатории, ему было сложнее, чем мне — в его дела. Но, как мне казалось, он и нашу домашнюю жизнь, учебу Кирилла и быстрое взросление Петика представлял себе смутно, ведь все это совершалось не при его участии. Воображение не давало ему нужных аналогов, память пробуксовывала. Не я не спешила прийти ему на помощь, а, напротив, наслаждалась его замешательством: что заработал, то и получай!