– Что вы хотите, чтобы я с ними сделал?
– Ничего. Абсолютно ничего. Просто храните их.
– Когда вы последний раз перечитывали их?
– За последние лет двадцать я не читал их ни разу.
– Они напоминают мне горячую картофелину, – рискнул я сказать. – Зачем вообще их хранить?
Дэйв посмотрел на меня с недоверием. Кажется, тень сомнения пробежала по его лицу. Я что, правда такой тупой? Не ошибся ли он, полагая, что я достаточно чуток, чтобы помочь ему? Через несколько секунд он сказал:
– Я никогда не уничтожу эти письма.
Эти слова прозвучали резко и были первыми признаками напряжения в наших отношениях, которые мы создавали последние шесть месяцев. Мое замечание было оплошностью, и я вернулся к более мягкой манере спрашивать и открытым вопросам:
– Дэйв, расскажите мне побольше об этих письмах и о том, что они для вас значат.
Дэйв заговорил о Сорайе, и через несколько минут напряжение прошло, к нему вернулась самоуверенная легкая веселость. Он встретил ее, когда руководил отделением одной американской компании в Бейруте. Она была самой красивой женщиной из всех, кого ему удавалось покорить. «Покорить» было его выражением. Дэйв всегда удивлял меня своими заявлениями, непосредственными и циничными одновременно. Как он мог употребить это слово? Неужели он был еще грубее, чем я думал? Или, наоборот, гораздо тоньше, и просто с легкой иронией смеялся над собой – и надо мной тоже?
Он любил Сорайю – или, по крайней мере, она была единственной из его любовниц (а их был легион), кому он говорил: «Я люблю тебя». Их с Сорайей восхитительно тайная связь продолжалась четыре года. (Не восхитительная
Спустя четыре года компания перевела Дэйва на другой край света, и в течение следующих шести лет, вплоть до ее смерти, Дэйв и Сорайя виделись только четыре раза. Но переписывались почти ежедневно. Он тщательно скрывал письма Сорайи, исчисляемые сотнями. Иногда он помещал их в свой шкаф для бумаг под причудливыми категориями (например, на «В» – вина или на «Д» – депрессия, чтобы читать, когда ему станет очень грустно).
Однажды он на три года поместил их в банковский сейф. Я не стал спрашивать, но меня интересовало отношение его жены к ключу от этого сейфа. Зная его склонность к секретности и интригам, я вполне представлял себе, что могло произойти: он мог случайно позволить жене увидеть ключ и затем придумать заведомо неправдоподобную историю, чтобы подогреть ее любопытство; затем, когда она стала бы с тревогой допытываться, он начал бы обвинять ее в нелепой подозрительности и в том, что она сует нос не в свое дело. Дэйв часто разыгрывал подобные сценарии.
– Теперь я все больше и больше беспокоюсь о письмах Сорайи и хотел бы знать, возьмете ли вы их на хранение. Это ведь нетрудно.
Мы оба посмотрели на его большой портфель, раздувшийся от слов любви Сорайи – давно умершей любимой Сорайи, чьи мозг и сознание обратились в ничто, чьи рассеявшиеся молекулы ДНК стекли обратно в мировой океан и кто уже тридцать лет не думал ни о Дэйве, ни о ком-либо другом.
Я спрашивал себя, сможет ли Дэйв отойти на шаг и посмотреть на себя со стороны. Увидеть, как он смешон и жалок в поклонении своему идолу: старик, бредущий к могиле, судорожно сжимая в руках портфель с пожелтевшими письмами – словно походное знамя, на котором написано, что он любил и был любим когда-то, тридцать лет назад. Поможет ли Дэйву, если он увидит себя таким? Могу ли я помочь ему занять позицию стороннего наблюдателя, не создав у него ощущения, будто я унижаю его и его письма?
По-моему, «хорошая» терапия (под которой я понимаю глубокую, проникающую внутрь терапию, а не эффективную и даже, как ни тяжело это признать, не терапию, приносящую пользу), проводимая с «хорошим» пациентом, в своей основе есть рискованный поиск истины. Когда я был новичком, та добыча, которую я преследовал, была правдой прошлого: проследить все жизненные величины и с их помощью определить и объяснить нынешнюю жизнь человека, его патологию, мотивы и действия.
Я был уверен в своей правоте. Какое высокомерие! А что за истину я преследую сейчас? Думаю, моя жертва – иллюзия. Я борюсь против волшебства. Я верю, что хотя иллюзия часто ободряет и успокаивает, она в конце концов неизбежно ослабляет и ограничивает человеческий дух.