Щелкает золотой портсигар. Створки его полыхают, как крылья жар-птицы. Сигаретка с золотым мундштучком попадает в янтарный мундштук фабриканта. Портсигар улетает, оставив во рту фабриканта огонек сигаретки.
— Но я же спец... Я работаю дегустатором на бывшей моей фабрике. Меня ценят. Мной дорожат. Послушайте...
Я вижу: он курит мучительно-торопливо, как, наверное, никогда не курил. Для него это дегустация нервов, дегустация выдержки. Толстый янтарный мундштук дрожит в его янтарных пальцах. Янтарь мундштука оправлен золотыми кольцами. Янтарь пальцев также оправлен золотыми кольцами. Шелковая пижама переливается, как янтарь. Электрический свет обливает янтарем карельские кресла, столы и шкафы. По стенам и паркетам распростерты ковры.
Из другой комнаты выходит жена дегустатора — маленькая черноусая женщина, с головы до пят закутанная в оренбургскую вязь.
Сначала они говорят не по-русски. Дегустатор помахивает ордером, лицо его искажено брезгливой гримасой, две глубокие складки вытягиваются чуть ли не от глаз до самого подбородка. Потом женщина садится в кресло, по оренбургскому платку пробегает ее вздох, и она говорит уже по-русски, слова ее звучат печальным укором:
— Ах, Янко, как я тебе говорила: поедем за границу...
Происходит заминка. Мы стоим, трое, в минутной нерешительности: что же делать, с чего начинать? Гречанка боязливо косится на винтовку Уварыча. А он растерялся, он как будто даже забыл о деле. Я вижу, что каждую вещь в комнате он награждает теплым и участливым взглядом. Вот — в полстены — гобелен: дворец, какие-то люди в смешных одеяниях, апельсиновый сад, созревшие апельсины... Уварыч трогает гобелен пальцем.
— Завидуете чужому добру? — укоризненно говорит дегустатор.
Уварыч обижен. Он отвечает дегустатору:
— Нет, папаша, мы не завидуем. Разве можно чужому барахлу завидовать? Нет, я вот гляжу: золотые руки ткали этот ковер. Чай, мастер-то долго трудился... А уж если мы, папаша, обратно, завидуем, так все равно: давай начинать.
Настя только этого и ждала. Она снимает с себя намокший платок и вешает его на спинку карельского кресла.
Хозяева, видя, что мы несколько замешкались, смотрят на нас такими взглядами, в которых не трудно прочесть:
«Посмотрим, посмотрим, как они будут производить эту работу...»
— А очень просто, — говорю я, — вон в эту комнату мы складываем все вещи, кроме золота. Комнату запечатываем — за вещами приедем потом. А для золота, разрешите спросить, нет ли у вас чемоданчика? Уварыч, ты займись коврами, раз уж они так тебе понравились. Ты, Настя, поможешь мне насчет золота.
И вот мы погружаемся в обжитой, в диковинный мир вещей.
Цвет, тяжесть, форма — всесильные веские вещи!
Я смотрю на них, прикасаюсь к ним, думаю о них.
Их формы бесконечно многообразны, но они, как и все формы мира, родились из космического соития окружности и прямой.
В формы вещей втиснуты их тела — то тяжелые, как мастодонты, то невесомые, как кристаллы инея, то податливо мягкие, то несокрушимые, как камень, то гладкие, как поверхность воды, то шероховатые, как только что выпавший снег...
Угловатые и круглые, плоские и выпуклые — цвет, тяжесть, форма — всесильные веские вещи!
Все они созданы человеком: руки его делали, глаза соразмеряли, ум постигал. И они сжились с человеком, они послушно отвечают каждому его жесту и всем его чувствам.
Но с незапамятных пор они стали прихотью, роскошью, собственностью. Они отняли у человека самое ценное — человеческое. Они издеваются над порабощенным человеком. Из-за них льется кровь на фронтах тысячелетий.
Цвет, тяжесть, форма — они живут в перспективе человеческого зрения — в стереометрии взаимоотношений, то оттеняя, то продолжая друг друга. Они живут не только в пространстве, но и во времени. Вот и сейчас: время перепуталось с вещами, и мне не отделить минут от вещей, мне не запомнить их строгой последовательности...
В комнатах происходит — час, другой, третий — вещевой кавардак. Среди вещей я вижу моих товарищей — Настю и Уварыча. Среди них я вижу и их хозяев.
Александропуло снимает с янтарных пальцев золотые кольца и кладет их на стол. Он приносит тисненый серебряный ларчик — святая святых: в нем золотые браслеты, кулон, часики на солнечной нити, серьги, запонки, броши, брелоки.
Все это исчезает в моем чемодане.
Вот карельский сервант. Мы подступаем к нему, как к крепости, которую предстоит взять. На флецованных плоскостях серванта играет перламутр инкрустаций: легкие льются орнаменты, завиваются лавровые листики. Над сервантом, как морозные облака, освещенные зимним солнцем, круглятся мельхиоровые вазы, самовар, соусник, ведро для шампанского. Настя стаскивает мельхиоровые облака на пол, она уносит их в нашу складскую комнату. Мы с Уварычем двигаем сервант, боясь испортить на нем инкрустацию.
Уварыч смотрит на карельскую крепость с гордостью:
— Подумать только, как сделано! Ну, золотые руки! Ах, черт возьми! Это не то, что мои модели. И каким струментом сделано? А дерево-то, наверное, выдерживалось сколько лет...
Настя перебивает восторженного модельщика: