В общем, то, чем я с немыслимым усердием наполнил штанину, для повторного раскуривания совершенно не годилось. И это было абсолютно очевидно любому из тех, кто видел, чем я занимаюсь, и кто настучал на меня моей мамаше. Но ведь и она, совершенно самостоятельно и без малейшего напряжения, могла уразуметь элементарное. И потому остервенение, с которым била меня за эту провинность мать, поддается только одному объяснению — она входила в раж, теряла всякий контроль над собой, и, может быть, ей даже в припадке ярости казалось, что не я верещу от боли и страха в ее руках, а нелепая судьба, с которой довелось-таки посчитаться…
И лишь одному объяснению поддается мое тогдашнее непостижимое усердие — видимо, это был впервые проснувшийся спортивный интерес, первое проявление увлекающейся натуры. А больше — что?..
Между прочим, уже на следующий после экзекуции день я занимался тем же самым, пытался быть осмотрительней и хитрее, но опять, наверное, помаленьку увлекся, забылся, и голос матери прозвучал для меня воистину громом среди ясного неба.
Мама окликнула меня (удивляюсь, как я от ужаса в штаны не надул), я пошел на зов, как, наверное, идут люди к виселице или плахе, но, о, чудо, мать каким-то образом не заметила столь вопиющего факта — видать, еще штанина не слишком оттопыривалась. И мы куда-то пошли вместе, а через минуту я попросился в ближайшую подворотню по нужде и там, умирая и рождаясь одновременно, расстегнул пуговку под коленкой…
Вот было счастье! И как же близко иногда ходит от него не менее огромная, затмевающая весь свет беда…
С той поры панический ужас разоблачения мгновенно пробуждается во мне, стоит мне лишь подумать о возможности совершения какого-нибудь неблаговидного поступка. Поэтому я капли не выпью, садясь за руль, ибо эта несчастная капля будет потом вопить и голосить при виде всякого человека в мундире, мол, вот она, я, мол, хватайте меня, люди служивые! И когда мне, как всякому советскому человеку, приходилось что-нибудь нужное для домашнего хозяйства тянуть с родного предприятия, Боже, как мне каждый раз было страшно!..
Вот, наверное, в основном из-за этого страха я сравнительно мало неблаговидных поступков совершил на своем веку. Так что воспитательную цель можно считать достигнутой. И значит, средство позволительно оправдать. Если, конечно, данный принцип не вызывает у вас чисто физического отторжения…
К счастью, страсть к собирательству окурков прошла быстро. Но когда через несколько лет я заразился филуменией — не правда ли, звучит как диагноз, а между тем это всего лишь разновидность собирательства, — то дело приняло куда более затяжной характер и, чуть не став хроническим, насилу оставило меня, когда оставило меня само детство. Но об этом позже…
В общем, так выходило, что пороли меня довольно часто. В среднем, еженедельно. И почти всегда это делала мама. А бабушка, то есть ее мама, пыталась, хотя в основном и безрезультатно, заступаться за меня, непутевого, причем в непутевые меня зачислили лет, наверное, с трех. И нередко между женщинами происходил примерно такой диалог;
— Ну, не бей ты его, что ты его все время бьешь, бей уж лучше тогда меня!
— Мама, отойди, не встревай, не наводи на грех!
— Так ведь ты его уродом сделаешь, кому он будет нужен, урод-то? Лучше уж убей…
— И убью, раз не понимает!
— Так ведь посадят тебя, Анна!
— Пускай посадят — отсижу. И там люди живут. Зато буду знать, что нет больше на свете этой дряни такой…
Разрази меня на месте гром, если я хоть ничтожную толику тут присочинил…
А между тем совершенно не помню, чтобы подвергали экзекуциям сестру. Да, точно, ее никогда экзекуциям не подвергали! Попробовали бы они — она б им показала! Потому что у Нади характер был. Не то что у меня. Даже когда ее, случалось все-таки, в угол ставили, то она, казалось, могла бы там до смерти простоять. И выходила из угла непокоренной, с гордо поднятой головой.
Я же такой роскоши, как гордость, позволить себе не мог. Либо мешали обстоятельства, либо, что скорее всего, был с самого рождения совершенно деморализован, уничтожен, превращен в руины, которые только я знаю, как трудно было потом восстанавливать, а многое, наверное, не удалось и никогда не удастся восстановить.
Я, поставленный в угол, а стало быть, избежавший на сей раз традиционной порки, лишь ради проформы выдерживал минут пять и принимался канючить, выклянчивать свободу. И для этого мамой была разработана специальная текстовка.
— Я больше не буду-у…
— Ты с кем разговариваешь? Со стенкой разговариваешь? Отойди от стенки и не ковыряй…
— Мама, я больше не буду-у-у…
— Чего не будешь?
— Так дела-а-ть…
— Как? Как ты не будешь делать?… И не колупай, сказала, стенку, а то щас излуплю всего!
(А порой я, ей-богу, не мог никак сформулировать, что и как обязуюсь впредь не делать. Ну, не хватало мне пока еще гуманитарного образования…)
— Не знаю-ю-ю…
— Тогда еще постой, подумай, может, думать научишься прежде, чем в угол залетишь на другой раз…
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное