Нас поселили в бомбоубежище, которое предусмотрительные швейцарцы, несмотря на весь нейтралитет, отрыли в начале шестидесятых. Всё было очень современно – сохраняемые в чистоте и боеготовности душевые кабинки, кафельные полы и, главное, нары с солдатскими одеялами. Нары делились на секции, в которых мы размещались по трое. Мальчиков положили отдельно. Заползти на спальное место можно было, только извиваясь червём. Потолок невыносимо давил. Всё вместе оставляло впечатление истинно европейского комфорта. Ко всему прочему вода в душе была чуть тёплая, о ванне речи вообще не заходило (какая ванна после ядерного апокалипсиса! там на земле радиоактивные руины, а вы тут будете в ванне расслабляться?!). Когда нового русского, новую русскую и активистов студсовета привели в спальное помещение, расположенное, кстати, на безопасной глубине метров в пятнадцать, они временно лишились дара речи.
– Я позвоню в консульство! – нашлась наконец новая русская. – Я буду требовать! настаивать! пусть меня немедленно вернут в Россию!
Ещё немного, и она потребовала бы, чтобы Россия объявила Швейцарии войну, и тогда уж точно тю-тю нейтралитет вместе со взбитой сметаной, но её подошла успокаивать прилично говорящая по-русски полька:
– Мы же Восточная Европа, – говорила она, соблюдая ударение на предпоследнем слоге. – Они нас как свиней видят. Мы ездили в Голландию на такой же конгресс, и там всех поляков и восточных немцев поселили в конюшне!
Так я впервые начал замечать, что интересовать Европу русские ещё могут, но уже исключительно как экспонаты. Если доперестроечный советский человек внушал уважение и страх как непредсказуемый, буйный питекантроп, если в конце восьмидесятых он внушал просто уважение как питекантроп с шансом превратиться в человека, то в начале девяностых он уже начинал восприниматься как питекантроп, окончательно превратившийся в свинью или даже в морскую свинку с рудиментарными когтями. Приглашать его на конгрессы ещё было можно, чтобы при нём и с его участием обсудить, можно ли его интегрировать в Европу или следует изолировать в клетке; но рассматривать как партнёра, гостя или персону грата было при всём желании невозможно.
Кормление нам организовали в студенческой столовой, куда водили после заседаний. Кормили по низшему разряду, как беднейшее студенчество. На обеды выдавалось три вида талончиков: Восточная Европа получала, как сейчас помню, красненькие. По этим талончикам выдавался обед из трёх блюд, без сладкого (на сладкое, подсказывает мне измученная память, был ванильный пудинг, но его давали на синенький талончик). Три блюда были: суп-пюре из овощей а-ля профсоюзный пансионат «Горняк», конина и бутылочка невыносимо терпкого красного вина неизвестной мне марки.
Я неприхотлив относительно ночлега и в силу профессии ночевал много где, вплоть до разрушенного пионерского лагеря в Нагорном Карабахе; и часто менял постели в силу темперамента; и оттого меня не удручало бомбоубежище, которое мы с первого взгляда переименовали в бомжеубежище и с тех пор иначе не называли (правда, новый русский постоянно срывался на бомбо-уёбище). Зато в смысле еды я прихотлив чрезвычайно и кониной никогда до тех пор не осквернялся. Чувствуя себя как минимум татаро-монгольским оккупантом, я стал брезгливо ковырять коричневый длинный кусок волокнистого мяса, обложенного картофельным пюре, которое я с детства люблю ещё меньше манной каши. Конина оказалась действительно какой-то раскосой на вкус: кислая, жилистая, жёсткая, как иго, и съедобная ровно настолько, чтобы казаться деликатесом после ядерного апокалипсиса. Остальные могли ещё доплатить и взять вместо гнусного вина бутылочку лимонада, но лимонад стоил франк, а рубли я берег.
В первый же свой день мы принялись конвертировать рубли, потому что сидеть на заседаниях конгресса было решительно невозможно. Выходили студенты и говорили о проблемах, которые ни под каким соусом не могли быть интересны русскому человеку в начале девяностых. Речь шла о защите животных, о преодолении расовых и религиозных различий в условиях объединённой Германии, о плате за обучение для студентов из восточноевропейских стран – всё это излагалось монотонно, в огромном, высоком и строгом зале, к тому же холодном настолько, что на улице казалось теплей. Новый русский с первого дня стал носиться по Фрибуру в поисках хоть одной фирмы, с которой можно было бы завязать контакт, но напоролся в итоге только на благотворительную организацию, оказывавшую помощь старикам и инвалидам. Они надарили ему кучу наклеек, и он уж было решил, что перед ним очень богатая организация (шутка ли – двадцать наклеек подарили за здорово живёшь), но фонд оказался крайне скудный. Он потащил меня и переводчика устраивать ему переговоры, быстро понял свою ошибку и поспешил смыться, даром что нас ещё обещали сводить в дом престарелых и там бы, может, накормили. Впрочем, не думаю, что престарелых кормили лучше, чем студентов третьего разряда.