Потом я увидел, как вдали, между зданий, что-то зашевелилось, показались люди, их становилось все больше, они приближались к воротам, ко мне, а когда первые из них прошли мимо и скрылись в улочках города, из ворот хлынул мощный и непрерывный людской поток, его темная масса изливалась порциями и протекала мимо меня; людей было много — сотни, тысячи, они заполнили обе пешеходные дороги, а посередине ехали сотни велосипедов и мотоциклов, изредка попадались и автомобили. Тут были и мужчины, и женщины, хотя мужчин было намного больше, немало и совсем молодых парней с непокрытой головой, попадались разбитные и веселые говоруны, но редко, большинство понуро и молча брело в том темпе, который задавала толпа. Поначалу я еще пытался всматриваться в лица в надежде увидеть Ганса, но, поскольку людей на всех трех дорогах становилось все больше и больше и в сплошном потоке лиц нельзя было разглядеть какое-либо отдельное, я вынужден был просто стоять посреди потока, отказавшись от поисков брата. Так простоял я, наблюдая, около четверти часа, пока поток не иссяк и дороги не опустели, замерев в ожидании возвратного нашествия.
Впоследствии во всякий мой приезд в этот город я всегда наблюдал сей обеденный анабазис; иной раз мне удавалось выловить в потоке Ганса, иногда он окликал меня, а случалось, что, как и в первый раз, я уходил ни с чем. И каждый раз стоять так было для меня и мукой, и поучением. Когда я отыскивал в толпе брата, видел, как он бредет, слегка склонив голову, меня охватывала горькая, бесполезная жалость к нему. А когда и он замечал меня и с милой улыбкой на тихом лице протягивал руку, он вдруг казался мне старше и умудреннее меня. Его принадлежность к этим тысячам, его походка ко всему притерпевшегося человека и чуть усталое, но по-прежнему милое, научившееся терпению лицо придавали брату, которого я и в зрелые годы продолжал считать ребенком, печать некоего печального достоинства, некоей посвященности и испытанности, которая умаляла и устыжала меня.