Последним князем, погибшим в северо-восточной Руси, был плененный на Сити Василько Константинович ростовский. Вот его великолепный портрет: «Сей князь Василько бысть телом велик, лицем леп, очи светлы, храбр и мужествен, вельми изучен многим рукоделиям и хитростем, милостив ко всем и отнюдь не памятозлобен, винным прощателен». Этого, должно быть, и вправду незаурядного человека враги на Сити «яша жива и ведоша до Ширенского лесу, нудяще его веру их прияти. Он же не послуша. Они же, много мучивше его, смерти предаша. Бысть сие зло марта 4-го дня». Когда орда ушла, княгиня ростовская Мария, дочь Михаила черниговского, эта выдающаяся, широкообразованная женщина, возродившая позже русское летописание, разыскала в Ширенском лесу останки любимого, перевезла в Ростов, предала земле, и среди ростовчан «бысть по нем жалость велия, и никто из служащих его до смерти можаше забыта, ниже хотяху иным князем служити».
Мысленно перенесемся в тот мартовский день 1238 года, когда отряд военачальника орды Бурундая, оставив гору трупов на льду Сити, вышел через Ширенский лес на торную торговую дорогу, ведущую к вожделенному богатому Новгороду, и здесь соединился с тысячами Субудая, обозом Батыя и огромным полоном.
Татищев:
«Татарове, победя ту князей, аще и велику язву понесоша, паде бо и их немалое множество, но множество их, а паче пленных, закрыва погибель их, идоша к Торжку»
Какое-то число пленных Бурундай пригнал через Ширенский лес и на дорогах, ведущих к Торжку, подсоединил к основной их массе, захваченной ордой по западным волостям Владимирской земли — в окрестностях Дмитрова, Волока Ламского и Твери.
Небо исчезло. Субудай, превозмогая боль в спине, откидывался на заднюю луку широкого урусского седла и взглядывал вверх, где из серого ничего нарождался этот белый и мягкий лебяжий пух. Он был похож также на содержимое серых коробочек, что собирали с кустов, чьи корни смачивала вода, презренные, иссушенные солнцем, ковыряющиеся в земле и не умеющие держать в руках саблю жители Хорезма. Из такого белого пуха они ручным колдовством делали почти невесомую, приятную на ощупь одежду, которую Субудай в давнем горном походе полюбил больше, чем холодные и тяжелые, по-змеиному льнущие к телу ткани народа джурдже.
После взятия последних городов Субудай должен был отоспаться в каком-нибудь селении, чтоб силы, отнятые седлом, вернулись, а спинная боль ушла. Он вспоминал, как бородатый, годами равный Субудаю урусский купец, что следовал с болгарской земли при обозе, сделал с ним такое, чего полководец не ожидал познать в этой жизни. Через кипчака-переводчика почтительно пригласил его в какое-то низкое черное жилище, называемое словом, будто взятым из языка джурдже, — бань-я. В каменном очаге бань-я доживал огонь, было жарко, как в хорезмских песках, и стояла в больших деревянных сосудах всеоживляющая вода. Голый красный купец бил мокрыми облиственными прутьями себя, потом кипчака и телохранителя-монгола, обливал их водой. Монгол отвратительно визжал и смеялся. Субудай подумал, что яса запрещает осквернять голым телом реку, а тут реки не было, а тело чесалось и требовало омовения. Он тоже разделся, осторожно попробовал на вкус воду — она была мягкой, как в весеннем ручье. Урус бросил воду на камни, расплылось горячее белое облако, и по телу старого воина разлилась неведомая приятная слабость. Субудай не разрешил бить себя. Он с юности этого никому не позволял, потому и оказался в степи, у Темучина, что было так давно, будто это было не с ним,-десять раз по пять лет. Однако теплая истома властно брала его в нежные путы, и он дал знак монголу сделать ему так, как делал себе этот старый обезумевший урус, который бил и бил себя по спине уже почти голыми прутьями, стоная, словно ему выворачивали суставы. Потом Субудая обливали водой, обтирали белой и прохладной урусской тканью, облекали в одежду из такой же ткани. В теплом жилище по его знаку сбросили на пол с широкой деревянной скамьи большой мягкий мешок, застланный той же белой прохладной тканью, а когда привели юную, нетронутую уруску с белой прохладной кожей, Субудай уже засыпал и, очнувшись от ее дрожания, жестом приказал монголу оставить его одного, потому что ему было хорошо одному, без боли в спине…
И если б не эта спинная боль, Субудаю было бы хорошо и сейчас вспоминать бань-я, подремывая на длинноногом русском коне хорошего спокойного хода, смотреть на белый небесный пух, точно такой, что спускался об эту пору и в его родные безветренные долины. И не думать бы о войне и крови на снегу, а лишь о сыне своем Урянктае, что был сейчас при Бурундае, и юном Кокэчу, которого отец пока держал в охране ставки.