Читаем Память о розовой лошади полностью

Теплый сосновый бор, теребящий ноздри запахом нагретой хвои, красные капли ягод, густо разбрызганные по небольшим полянам, а подальше, вскоре за опушкой бора, — мелкое, высыхавшее уже болотце, поросшее такой нежной травой, что она и в безветрие постоянно колебалась, как низко стелющийся зеленоватый туман; прижатая к болотцу тропинка сыро чавкала под ногами, но зато быстрее всех других выводила к строительству, поэтому мы с Алей всегда ходили по ней: она — неся в руках туфли, а я — сандалии... Вблизи огромного котлована грудь обдавало ледяным холодом, появлялось сильное желание попятиться от. бездны, но рядом стояла Аля, и я делал, жмурясь, несколько коротких шажков вперед, становился почти на самый край и уже не мог оторвать оцепеневшего взгляда от того, что происходило внизу: там, по узким длинным мосткам из досок, быстро бегали с тачками взад-вперед раздетые до пояса, загорелые люди; мостки гнулись под их тяжестью, опасно пружинили, но люди, охваченные азартом работы, ничего не боялись и без устали катили и катили перед собой тачки... Вижу и мать: вот она поднимается к нам по широкой доске, на которую — для упора ног — прибили перекладины. Сразу мать узнать трудно: она — в заляпанном серыми пятнами комбинезоне, а белая косынка на голове повязана так низко, что лоб, щеки и подбородок спрятаны. Должно быть, я очень глупо смотрел на нее, потому что мать засмеялась: «Закрой рот, а то залетит галка», — и сдернула с головы косынку, тряхнула желто загоревшимися на солнце волосами. От комбинезона сыровато пахло раствором бетона, и этот запах сушил во рту.

Словно все тем же летом, теперь с отцом, я ходил на митинг по случаю пуска первого цеха: площадка возле высокого здания, дальний конец которого, похоже, уходил в бесконечность, была тесно забита народом; над головами развевались, пощелкивая на ветру, знамена, а с помоста в центре толпы пожилой мужчина произносил речь, размахивая зажатой в кулаке кепкой. Едва он закончил говорить, как заиграл духовой оркестр, разом заглушив ликующие крики.

А осенью, как кажется мне, мы уехали под Ленинград, куда перевели служить отца.

Сначала оттуда, где мы жили, вечерами виднелось вдали зарево от огней Ленинграда, но вскоре огни погасли, темно стало и в нашем поселке: окна в домах затягивались одеялами или плотной материей, чтобы свет не пробивался наружу. За заливом часто бухало, от артиллерийской канонады дребезжали и ныли стекла: на той стороне, в Финляндии, шла война. Мать стала санитаркой в госпитале, приходила домой усталой, с посеревшим лицом, а иногда — и с красными от слез глазами; в те дни от нее пахло йодом, бинтами и карболкой. Жить было тревожно: отца мы не видели сутками. А с наступлением сильных морозов он и вообще надолго пропал; мать укладывала меня спать рядом с собой, я пригревался возле нее в постели, засыпал, но каждую ночь она невольно меня будила: сильно вздрогнув, вдруг напряженно вытягивалась на кровати, приподымая над подушкой голову, и долго лежала так, словно вглядываясь в темноту и вслушиваясь в неясные шорохи.

Однажды вот так же вздрогнув и приподняв голову, она полежала немного и тихо спросила:

— Ты не слышал машины? — Резко сбросила с кровати ноги, села и потянулась за халатом. — Нет, нет... Определенно к дому подъехала машина. Я же слышала, слышала... Определенно подъехала.

И тут зазвенел звонок входной двери.

Зажигая по пути свет в комнатах и в коридоре, мать кинулась открывать дверь. Я босиком побежал за нею.

В коридор, внося терпкий запах мороза, вошли двое в полушубках, в валенках, в шапках и в шерстяных подшлемниках, закрывавших все лицо, кроме глаз; только когда они сняли шапки и стянули подшлемники, в одном из них я узнал отца и в испуге попятился — красное, подпухшее лицо его жирно лоснилось.

— Господи!.. — вскрикнула мать. — Что это с вами?

— Ничего особенного, — засмеялся отец. — Не пугайся. Это нас гусиным жиром натерли.

Они сняли полушубки, и я удивился: на отце, как и на его товарище, было простое обмундирование без знаков различия.

Сбросив валенки и раскрутив портянки, отец спросил:

— Поесть найдется?

— Конечно, конечно, — засуетилась мать. — Все сейчас будет.

Они пошли в комнату.

— У меня бутылка коньяка припрятана, — сказал отец. — Вот мы ее и раздавим.

Товарищ усмехнулся в ответ:

— Кой к черту коньяк... Еще бы лимонад предложил. У меня же фляжка спирта есть. Ты что — забыл?

Канонадой за заливом, тревогой матери, передававшейся мне, внезапным возвращением отца ночью в необычном виде и запомнилась мне война в Финляндии: она прошла как небольшой эпизод, хотя и велась совсем близко от дома. Гораздо сильнее запали из того времени в душу вечера накануне праздников... Обычно я спал, когда отец возвращался домой, но вечером перед праздником мать не укладывала меня в постель, и я слонялся по коридору квартиры в ожидании отца; едва он входил, как я хвостом прицеплялся к нему на весь вечер.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже