Отец переодевался у шкафа с большим зеркалом: расстегивал широкий ремень с тяжелой блестящей пряжкой, снимал хрустящую портупею, стягивал через голову гимнастерку, в петлицах которой вишнево рдело по шпале... Вещи он подавал мне, и я принимал их, как принимают поленья — на вытянутые перед собой ладонями вверх руки. Ремень свисал с рук чуть не до пола, гимнастерка топорщилась складками, и я зарывался в нее лицом — от гимнастерки пахло теплом, табаком и ремнями.
Забирая вещи в обратном порядке, отец развешивал их в шкафу.
Накануне праздника ужин мать не готовила: говорила, смеясь, что ей некогда, она стряпает, что нам, по ее мнению, полезно вечером поголодать — тогда мы завтра утром лучше оценим все то, что она испечет за ночь. Но мы не голодали — обходились остатками обеда. Ел отец всегда с аппетитом, и все на столе казалось особенным, необычно вкусным; глядя на его ровные крепкие зубы, на то, как упругими мячиками прыгают на скулах желваки, и я с аппетитом мог съесть и зачерствевший, посыпанный солью кусок хлеба, и холодную, неприятно осклизлую овсяную кашу с маслом... После ужина отец расстилал на письменном столе газету, выключал верхний свет и зажигал настольную лампу.
— Отвернись к стене. Считай до десяти, — командовал он.
Сердце у меня замирало — начиналось самое главное.
Сидя лицом к стене, я чувствовал, как жаром наливаются уши; мне даже казалось — они тяжелеют от прилива крови. Счет до десяти был бесконечным... Но я знал, что нечестности отец не простит — никакой игры тогда не будет — и не пытался подглядывать.
Судорожно сглотнув последнюю цифру, я поворачивался так круто, что стул корябал ножками пол.
На столе, в центре желтого круга от лампы, лежал небольшой браунинг: вороненый, иссиня-черный, он отливал матовым светом, словно слегка запотел с мороза. Отец ловко, одним пальцем, вынимал из рукоятки обойму, прятал ее в ящик стола, оттягивая затвор, проверяя, не осталось ли в стволе патрона, целился в открытую форточку и щелкал курком для страховки; вновь откладывал оружие на выцветшую от лампы газету и будто вмиг забывал о браунинге. Устало потягивался и говорил скучным голосом:
— Пойду-ка посмотрю, что там мать делает.
Затевалась жгучая игра.
Едва отец отходил от стола на шаг, как я хватал браунинг за теплую рукоятку и тыкал стволом отцу в поясницу:
— Руки вверх, гражданин Согрин!
Отец медленно поднимал руки, спина его становилась вялой, жалкой, он по-стариковски горбился, но потом мгновенно все его крупное тело сжималось, он падал спиной на пол и тут же распрямлялся тугой пружиной: по комнате словно вихрь проходил, я летел на кровать, отец на лету хватал выбитый браунинг, шел ко мне с оружием в руках и страшно выкатывал глаза:
— Ага, господин чекист, попали в собственные сети?
Когда его тень падала на лицо, я выкидывал вверх ноги, ударял по руке отца и, ужом извернувшись на кровати, бросался за браунингом, жался спиной к стене.
— Руки вверх! — кричал я. — Выше!.. Выше! Стрелять буду!
— Это ошибка, — гнусавил отец. — Я не виновен.
Хмурясь, по-звериному раздувая ноздри, я басил:
— Там разберемся...
А он, выждав момент, кидался в сторону, по комнате снова проносился вихрь, и я летел, не успев ничего понять, уже лежал на спине отца и бил по воздуху ногами.
Но подходило время, отец командовал:
— Отвернись и считай.
Спорить, упрашивать было делом гиблым: своих решений он не менял. Я отворачивался, а отец прятал оружие. В поисках браунинга он разрешал рыться в ящиках стола и в шкафу, обшаривать обе комнаты, но и по сей день я не могу представить, где хранилось оружие — лежал ли браунинг дома или отец брал его на службу.
Еще горячими от борьбы ложились мы спать.
Отец засыпал мгновенно: коснется головой подушки, и все — уже еле слышно похрапывает; ко мне сон не приходил долго, тело подрагивало от борьбы, в руке хранилась тяжесть оружия, и я, лежа с закрытыми глазами, задремывая, все еще кого-то преследовал, крался за врагом по темным улицам, по дворам... Но усталость одолевала, я засыпал, а среди ночи просыпался от голода.
В комнату, под дверь, из коридора пробивался слабый свет, бледно окрашивал пол, отражение света виднелось в черном зеркале шкафа, стоявшего напротив моей кровати, и казалось там отблеском костра на темной глади реки. В кухне мать с вечера топила печь. Воздух в комнате был сухим, нагретым. Из кухни пахло миндалем, ванилью, а из буфета у двери — яблоками и апельсинами. Рот наполнялся сладковатой слюной, я не мог дальше терпеть, вставал и шел босиком в кухню: в большой печке бился сильный огонь — пламя то высовывало горячий плоский язык в щель вьюшки, то выбивалось в отверстия плиты из-под днищ кастрюль и жаровни.
Лицо матери розовело от жара, а глаза вдохновенно блестели.
— Это что еще там за полуночник бродит? — спрашивала она.