— А как?! Да они паек не хуже нашего рабочего получают! И вообще меня крайне удивляет, что с ними так цацкаются. Землю, видите ли, копают... Покопают, покопают — покурят. Под землю бы их всех надо загнать, чтобы они там перемерли.
— Опомнись, Клава... Что ты молотишь? Это же не фашисты, не эсэсовцы, а обычные немцы, которых воевать заставили, такие же рабочие, крестьяне... Что же, всех уморить, по-твоему, надо?
— Всех! Все их племя! — вспылила Клавдия Васильевна, и у нее задергалась щека.
Похоже, мать очень за нее испугалась и не стала спорить, а примирительно сказала:
— Успокойся, Клава. Успокойся... Всех так всех, черт с ними. Успокойся. Чаю вот сейчас вскипятим, у нас где-то банка сгущенного молока есть. Попьем чаю, посидим... — но не выдержала тона, с укором добавила: — А все же... нельзя так.
Клавдия Васильевна болезненно поморщилась, сказала спокойнее:
— Ах, да, права ты, конечно, во всем права. Все я понимаю, — она приложила ладонь к груди. — Но здесь... Но вот тут... — и с отчаянием махнула рукой.
Смутно угадав в словах матери не просто доброту, а нечто большее, я поклялся завтра же побороть отчужденность и подойти к пленным, как подошел бы к нормальным людям. Запросто подойду, решил я, и попрошу сделать из пятака колечко.
И на другой день я твердо зашагал в ту сторону, где работали немцы, но возле них остановился и, сжимая в разом вспотевшей ладони пятак, стал высматривать кого-нибудь посимпатичнее, подобрее лицом, и вот тут-то один из пленных, решив отдохнуть, сел на валявшееся рядом со мной старое трухлявое бревно, насыпал в клочок газеты махорки и принялся крутить самокрутку. Скрутив и склеив ее, он закурил, потом посмотрел на меня и заулыбался, блеснув золотым зубом; я храбро шагнул к нему и уже было вытащил руку с зажатым в кулаке пятаком, как немец, решив вдруг со мной поиграть, добродушно ухмыльнулся, прищурил левый глаз, прицелился в меня указательным пальцем и выдохнул: «Пуф-ф...» — выпуская изо рта струйку дыма.
У меня от ненависти зажгло в груди, а горло перехватило; круто развернувшись, я заторопился от немца — прочь, прочь... Во дворе посмотрел на пятак и, размахнувшись, забросил его в сирень.
Пленные немцы закончили работать вблизи нашего дома к концу лета, но еще долго широкая полоса коричневой земли напоминала, где копали траншею, а потом полосу затоптали, земля там посерела, слилась с некопаной, но к холодам вдруг стала обозначаться: если утрами выпадал иней, то он особенно был заметен на железных крышах домов, на пригорках и там, где летом копали траншею, — по следу ее вдоль улицы прямой дорожкой пролегала серебристо-белая полоса.
Осенью к нам зашел незнакомый офицер. Он спросил мать, а узнав, что она на работе, оставил для нее письмо от капитана Рукавишникова. Бабушка приглашала: «Может, вечером зайдете? Или, если хотите, ее сейчас можно застать в райкоме партии». Но офицер торопился и просто оставил письмо. Заклеенный конверт был без марки и печатей; еще, видимо, офицер долго носил письмо в кармане — сложенный вдвое конверт сильно потерся на сгибе, потемнел, и обе половинки так спрессовались, что почти слиплись краями.
До этого капитан раза два писал матери, но те письма не сохранились: коротенькие, к каким-то праздникам, они не заинтересовали мать. Но, кажется, она отвечала на них, конечно же — отвечала, иначе с чего бы в тот вечер, увидев письмо, сказала:
— Смотрите-ка, Константин Иванович объявился, а я уже подумывала, не случилось ли чего с ним... — повертела конверт и положила на стол. — Поем и тогда почитаю. Не торопясь.
Разорвав конверт, она быстро, как бы охватывая письмо единым взглядом, прочитала его, нахмурилась и сказала:
— Капитан-то наш, Рукавишников, оказывается, с полгода как в госпитале. А пишет-то, пишет-то что... Просто даже не верится.
Отчетливо всплыло в памяти: мать с недоуменно-напряженным лицом перечитала письмо — теперь очень внимательно, строка за строкой, — задумчиво посидела за столом и сорвалась с места, быстро вышла в прихожую.
— Юра! Юра! — она громко постучала к ним в дверь. — Выйди, пожалуйста, на минутку.
Всю жизнь потом я жалел, и не просто жалел, а даже испытывал неясное чувство вины, что в тот вечер не пошел за матерью туда, в прихожую, а остался сидеть за письменным столом в комнате и готовить уроки.
Слышно было, как в прихожей мать с возмущением говорила Юрию:
— ...Да, так и пишет: у пушки короткий прямой выстрел... Позднее-то запрещали вступать в лобовой бой с тиграми, но до этого, пишет он, столько танков зря потеряли... Как же это все понимать, а, Юра?
Юрий, помню, ответил:
— Мы же, Оля, пушек на заводе не делаем, а только устанавливаем их на машины. Но что-то такое я слышал... Зато и другое знаю: снаряд у пушек очень крепкий, если попадет — кричи капут.
Заинтересованный разговором, я выглянул в прихожую.
— Все равно, лучшие, так, значит, во всем лучшие, нечего зря хвастаться... — сказала мать и примолкла, сердито посмотрела на меня. — У тебя же много уроков. Иди — занимайся.