Это не волновало Любу. Она была занята Валентином, боялась к нему повернуться и лишь углом глаза ухватывала белый бинт, светлеющий из-под красноверхой кубанки. Голубов пострадал из-за другой женщины, но Любины чувства были в той поре, когда ни сомнения, ни горя еще не приносят, а лишь чудесно озаряют все вокруг: и затоптанный лед, и рычащих у гаража кобелей — злых, ухажеристых к весне, увязавшихся из дворов за пацанами, и Михайло Музыченко, который уже перестрадал отъезд техника Риммы, стоял над поднятым капотом грузовика, для забавы жал на акселератор, обдавая всех гарью.
— Хватит задаваться, едем! — орали Любины девчата, лезущие в кузов через борт.
— Люкс. Едем, — отвечал Музыченко, кидая глазами под юбки и разочарованно отворачиваясь: дескать, чего там зимой повидишь, штаны стеганые?
Чудесны на взгляд Любы были и отъезжающие старики. Несмотря что разменяли по седьмому десятку, что поверх ушанок накутались шалями, они греблись в кузов быстро, ноги переносили легко. Не лапотники. Кавалерия.
— Выбирай новую родину, хлопцы, — подмигивая Любе, смеялась Дарья Тимофеевна, а сама небось думала: «Ишь, хрычи».
Они же, конечно, думали о себе иначе и, оглядывая пышные Дарьины габариты, приглашали:
— Езжай, Тимофеевна, с нами, а благоверного кинь в конторе сводить сальдо с бульдо!
И все это, весь этот отъезд организовала она, Люба. Ей, конечно, повезло, что живет она на Дону — совсем теперь не тихом, а грохочущем… Счастье так ослепляло, что она не видела стоявшую в полушаге Щепеткову, не чувствовала, разумеется, что было в сердце Щепетковой.
Если б их настроения сравнить, изобразить графически, то линия Любы по вертикали взмывала б кверху, а линия Щепетковой падала б отвесно вниз. Этой ночью Настасья Семеновна вернулась с Волго-Дона, но стройка догнала ее и здесь. Зайдя в дом, где не было ни Тимура, ни постояльца — ездил со своей гробокопательной колонной, — Настасья услышала от полупроснувшейся, трущей нос Раиски, что лишь сдаст она в мае за седьмой класс — и запишется на стройку, не будет ковыряться в колхозной грязюке. От свекрови услышала, что Герасим Живов уехал наниматься на гидроузел, что ходил за околицу прощаться с землей, стоял на коленках в борозде, пьяный в дымину. Лучший бригадир!.. В конторе дожидалась стопа комсомольских заявлений, в каждом Настасья читала: «Требую не притеснять, отпустить на стройку». По дороге в гараж окликнули Настасью какие-то моряки: «Тетка, не укажешь, где правление?..» Скоро, гляди, услышишь: «Не мешайся, тетка, отходи от колхозного штурвала». И район утвердит такое предложение, а постоялец — христосик-гробокопатель — сам вздохнет и сам же скажет, что решение принципиальное.
Но Любе, отправляющей разведчиков, было не до Щепетковой с ее грустными думами, не до Ивахненко с его диалектическими прогнозами. Она глядела на комедию, устроенную Лавром Кузьмичом, который, было усевшись в машину, опять выскочил, представлялся молодоженом, умолял свою как пень глухую бабку не изменять ему до возвращения, аж до самого нонешнего вечера, а Михайло, аккомпанируя, давал для шику пулеметные очереди сигналов. Люба подпихнула Лавра Кузьмича обратно в кузов, крикнула Михайле, чтоб ехал; тот проорал «гудбай», машина газанула, понесла разведчиков отыскивать новую родину. Толпа, глядя вслед, шумела:
— Потемкинцы не схотели основываться где по́падя, — и сабаш!
— И цимлянцы с нижнекурмоярцами, с крутовцами не схотели. А мы, Кореновский, рыжие?.. Двинем, куда сами назначим!
Люди заносились своей самостоятельностью, и даже которые, как знала Люба от Конкина, были из богатеньких, испытали продналог, продразверстку, под вопли домочадцев писались в колхоз, сейчас бодро толковали:
— Родину выбрать — не козу купить. Решим — всё. Не решим — ничего. Наше дело, не дядино!!
Глава третья
Ольга Андреевна Орлова верила в своего мужа свято. Когда он за завтраком сказал, что пора ломать эти дурацкие разведки земель, она убежденно кивнула. Ясноликая, бодрая, с не просохшими от умывания, мокрыми еще висками, в свежем платье (она никогда не выходила к завтраку в халате), она весело ухаживала за мужем; сама завтракала позднее, когда он уходил. Она вырвала из ящика на окне пяток зеленых перьев лука, сполоснула, положила перед Борисом Никитичем, улыбаясь его ребячьей — цеховой еще! — привычке есть лук ненарезанным, макать в соль целым пучком. Борис Никитич тоже улыбнулся, макнул пучок в солонку.
— Запорожская Сечь, а не советская власть. Голиковские штучки, — возвращаясь к разговору, произнес он. Произнес ровным тоном, хотя Ольга Андреевна знала, как ядовито вредит Голиков, как мешает Борису сохранять честь района.