Кстати, едва он выступил, Настасья увидела, какими глазами уставилась в него Любаша Фрянскова. «Тю! Она же его любит! Помирает по нем! — изумленно сообразила Настасья. — С законным еще не развелась — и без задержки к другому. А я уж как балда, так во всем балда…»
Она смачивала молоком пальцы, чтоб маслянистей скользили по соскам строгой на обращение Зойки, но Зойка — барометр — чувствовала в хозяйских пальцах раздраженность, намерялась ногою сшибить ведро. Такая ж норовистая, как мать, телочка сердито напружинивала бечевку, тянулась к молоку. Крестница Ильи Андреевича…
За калиткой стрельнула дверца самосвала, прозвучал голос самого Ильи Андреевича, крикнувшего шоферу, когда быть завтра, и Настасье подумалось, что «на камнях», откуда он приехал, девчонок больше, чем на доброй птицеферме инкубаторских курчат, и все бесстыжие, красивые, каждая по безмужиковым послевоенным обстоятельствам с радостью к нему прилабунится. «Зараза! Об этом не хватало сгадать!» Изгоняя завертевшиеся мысли о квартиранте, Настасья вспомнила, как Черненкова ляпнула на весь зал про недвижимость и новостроевцы так рванулись к сцене, что мальцы-автоматчики вскочили, растерянно вперились в своего майора: что, мол, делать?..
— Надсмехаться?! Тварьская счастливая жизнь…
— Распросчастливая! — вопили новостроевцы.
Настасья не терпела шума, привыкла держать людей в дисциплине. А здесь, хоть и следовало найти выход, хотя б для показа Дашке, как управляют, — не смогла. И не пробовала. Одно лишь сумела: с презрительностью сидеть, не разжав губ. А победить, правда через больший еще шум, было легко. Голубов, прежде чем вмешаться, даже подсказал: «Гляди, Семеновна, славяне-то, которые огребли круглые куши, молчат. Радуются натихаря!.. Нет, раз уж ликуют своим куркулиным ликованьем, мы их, куркулей, заставим грызться с недовольными, работать на идею!» Псих ведь, забагровелся, вскакивает и предлагает — поскольку, мол, не все здесь удовлетворены, писать коллективом заявление о пересмотре выплаты. Лично он не знает, сколько ему начислено, но ставит подпись, чтоб половину ему сняли.
Первой, подзуживая Ванцецких, Акимочкиных и всех вековых, только что разбогатевших бабок, набравших вдруг голосу, взлетела на дыбы Фрянчиха, завизжала, что никаких пересмотров народ не желает, что Цатка Рагозина и прочие господа, недовольные расчетом, нехай покойнику Гитлеру пишут.
«Верно!», «По ушам их, рахитов!» — разом включились девки Любаши Фрянсковой, привыкнув теперь к руганкам, вроде к общественным спевкам. Закалялись натренированно, не употребляя старых слов, таких, как «малахольные», а кричали: «Менингитики!» Долбили недовольных, восстанавливали государственный закон не только молодые, но и солидные; и лилось все это, ничуть не завися от нее, Настасьи Семеновны, и опять означало: отстала.
Всегда гордилась она отсталостью от моды — тем, что не вывешивали на дверях кабинета «часы приема», не требовала ходить к ней по одному, а других ждать в прихожей, не покупала автомобиля-персоналки, несмотря что колхоз озолотился на винограде и область присылала лично председательнице разнарядку на «Москвича». Та «отсталость» шла от краснопартизанского духа Кореновки, от самого Матвея Щепеткова. Эта же была другой, шла от неприятия того, что нарождалось с Волго-Доном, с боевыми, бесщадными временами.
Короче: «Закругляйся».
Глава седьмая
Андриан Щепетков колол кабана. В каждом семейном доме кололи кабана и осенью перед Октябрьскими праздниками, и весною, за месяц-другой до Первомая.
На суке груши висела «тулка», из которой Андриан жахнул Ваське в лоб, чтобы не рвался, не орал, когда сунут под ребро ножик. Вокруг Андриана, поодаль, молча, чтоб не погнали, грудились соседские ребята, а вблизи — Андрианова жинка с тремя дочерьми на случай подать-прибрать. На вынесенном из дома столе паровала цебарка воды, блестели отточенные ножи для разделки, чернел каменный точильный брусок. Кабан, оскаля снежные зубы под закопченной губой, лежал на боку, струя огня из паяльной лампы ходила по его трещащей, спекающейся щетине. Длинные щетины с загорбка Андриан, накручивая на гвоздь, уже выдрал — пригодятся для сапожничания вплетать в концы дратвы. На груше в ожидании поживы чичикали сороки. Андрианов борзой кобелек, сын Настасьиной Пальмы, худущий, как и требуется, чтоб был на охоте резвей, вгрызался в окровавленный лед, рычал на кошку, которая его не боялась, обнюхивала место, брезгливо тряся испачканной лапой.
Если б кабан был тощим, а хозяин молодым, только женившимся, едва начавшим хозяйновать, во двор набились бы мужчины и, доводя парня до слез, один напеременку другому давали б советы:
— Ты, милый, возьми у меня ларь с-под пшеницы, сало складывать.
— Не! Покличь ветеринара, может, он покойнику укол даст, оживит еще. Дюже жалко. Какой, видать, скакун был: живот-то поджарый, ноги длиннаи.