Бесспорно, не сравнить коней с моторами. Кони душевнее!.. Один — безотказный трудяга, другой — себе на уме, дипломат. Третий или двадцатый — подлиза, не отвертишься, будет ржать, выклянчивать корку, когда завтракаешь. Все известны тебе еще с кобыл, что их вынашивали, с табунщиков — твоих родичей и кумовьев, что холили тех жеребых кобыл. С каждым конем и зябла ты в морозы, и плавилась в разливы через воду. Тот легко, держится на волне, этот хужей. Выставит только сопло, едва не черпает в уши, громадится сбок баркаса, глядит тебе в самые глаза с выражением, как человек…
— Никого не рвануло на пахоте? — спросила она заправщиков, зная, что у соседей прошлой ночью взлетел плуг, напоролся лемехом на неразорвавшийся снаряд. В послевойну пахали поверху, теперь, по агроправилам, глубоко, вот и заговорили дождавшиеся капсюли.
— Рвануло, — ответили заправщики. — Конкин всех средь ночи на чубуки зафугасил, псих чахоточный.
Агрегаты шли мимо. Настасья побежала по грузким комьям, вспрыгнула на подножку сеялки. Тут же рядовым прицепщиком ехал Дмитрий Лаврыч Фрянсков, а парень из «Маяка» указывал ему на регулировку, орал, краснея молодой, без того розовой шеей, и Дмитрий Лаврыч — сколько лет член правления, главный полевод Щепетковой, — не возражая, кивал.
Настасья отвернулась, глядела вверх на дождевую тучу, вставшую в полнеба. Туча была рядом с солнцем — черная, полная дождя, ослепительно сверкающая накаленным срезом. Она клубила, передвигала в себе эту густую дождевую черноту, и Щепеткова, силясь не думать о главном полеводе, о хохле, который шумел на главного, думала, что хорошо бы туче продержаться до конца сева, а уж затем хлынуть, чтоб приняла в себя равнина зерно, потом буйную, рухнувшую стеной влагу — и затяжелела б, как баба.
Подняв крышку ящика, Настасья оглянула вытекающую пшеницу. Воронки были одинаковы: пшеница текла ровно. Настасья присела на зыбкой, подрагивающей на ходу подножке, всматриваясь вниз. Керосиновый дым ударял в пахоту, железные диски, будто сложенные ладони, раздвигали комья земли, вкладывали и вкладывали зерна.
Ливень захватил Щепеткову у берега. Она спрыгнула, загородилась лошадью от первых косых струй, офицерское седло пожалела, накинула на него жакетку. Туча уже не стояла рядом с солнцем, а задвинула его; темный дождь носил по залитым бурьянам водяную дымку, но больше падал в море, белеющее далеко под обрывами. Поблескивало. Все вверх ногами: молния после морозов… В километре слева и справа было солнечно, дождь сек лишь здесь, черт те где от засеянного поля, точно насмехался: «Завоевываете природу? Ну-ну. Давайте!»
Завоевывали природу и высаженные лесхозом жерделы — полоса деревцев ростом до пояса, толщиной в палец. По их крайним рядам виляла возле Настасьи глубоко выбитая колея, где буксовали зимой, в распутицу, колонны самосвалов, вминали под себя стволики и ветки. Вероятно, давая газ, дергаясь, расшвыривали машины вязкие катухи глинозема. Пудовые ошметки с впечатанными узорами тугих баллонов и сейчас лежали на крайних рядах, на изломах детски голенастых краснокорых саженцев… Щепеткова давила в себе мужицкую злобу, объясняла себе: «Грузы волго-донские, срочные, вот и правили шоферы на лесополоску, чтоб буксовало меньше».
Ливень играл долго, минут десять. Стих, как начался. Разом.
Настасья держала захлюстанного жеребца, солнце в промытом воздухе выкатилось жгучее, отразилось, как на медном чищеном тазу, на конском крупе. Затем потянуло с земли паром, стало пригревать Настасью. Она ладонями отжала на себе одежду, потом распустила косы, сложила вчетверо, как белье, и, наклонясь, выкрутила. Мокрая рубаха цепко стягивала кожу, нахолодалую, туго закрепшую от воды, и было словно прежде, когда барышнючкой купалась Настя с подругами по пути с бахч, прыгала с берега прямо в платьишке, а потом всю дорогу домой несла свежесть. Сейчас было так же свежо, хотя пар струился от ног и плеч, от выжатой, снова брошенной на седло жакетки. Паровали и дождевые лужи, стекающие к обрыву, в море.
Впервые одна, без свидетелей, столкнулась Настасья с морем. Лужи, коричневые от глины и земли, уже не пузыристые, ослабелые, упрямо сочились в это море, по-донскому мутное у края, а чем отдаленней, тем больше сходное с небом. Под горизонтами и вовсе было не разобрать, где вода, где синий воздух. Красиво, никуда не денешься!..
Будто копилка, вобрало море потаявшие снега, теперь на глазах Настасьи вобрало дождь, целиком вбирает весь Дон, ерики, реки, речушки, не брезгует бьющими с-под обрывов криницами. По жменям, по ведрам входит в него и колхозный пот, перемешанный со слезами… Что ж, и детей рожают — плачут. Больно ведь. И социализм строят — веселятся через раз. Даже сивок-бурок заменяешь на мощную технику — и тоже с переживаниями. А ну заменялось бы наоборот!..